Заказать третий номер








Просмотров: 0
14 января 2021 года

    *  *  *

На воздухе сквозном, образованном проёмами в кружевах, или орнаментах яви держатся стихи – Мандельштам доказывал это, опуская определённые звенья, и добиваясь эффекта, ранее невиданного.
Так построены сложнейшие «Стихи о неизвестном солдате» - своеобразный, краткий эпос века, предзнаменование грядущих катастроф, вместе – и обозрение дальнобойности прошлого, где и Дон Кихот, и Лермонтов – своеобычные современники.
Всё лучшее – современно лучу, соскальзывающему вниз с немыслимых высот, чтобы давать возможность подъёма малым сим, но поэты – чувствительнее прочих современников, и то, что ощущается ими, становится посланиями в грядущее, являясь отчётом о пребывании здесь, на земле, в своём времени.
Прост ли ранний Мандельштам?
В достаточной мере, и – всегда красив: тут мрамор мерцает над бездной, и акварельные разводы сменяются густыми мазками масляной живописи.
Архитектура Мандельштама строится на параллелях: культурологических и каменных одновременно, и как опара восходят купола Айя-Софии, неся весть облакам:

Айя-София,- здесь остановиться
Судил Господь народам и царям!
Ведь купол твой, по слову очевидца,
Как на цепи, подвешен к небесам.

И всем векам - пример Юстиниана,
Когда похитить для чужих богов
Позволила эфесская Диана
Сто семь зеленых мраморных столбов.

Культурный космос человечества мерцает над каждым почти стихотворением Мандельштама; и Оливер Твист перекликается с добрым Чарли Чаплином, а похороны в лютеранской кирхе подталкивают к логичным обобщениям.
Мера, которой Мандельштам судит мир, высока, и его пророчество:

Он сказал: Довольно полнозвучья,
Ты напрасно Моцарта любил,
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил.

Мы познали на себе, будучи – в большей, или меньшей степени – причастны к расчеловечиванию человека.
Гекатомбы жертв двадцатого века позади, и надежда, что подобное больше не повторится, позволяет жить дальше…
…хотя денежно-соблазнительный вихрь, кружащий большинство, не позволяет им задумываться об этом.
Тем более – не до стихов.
Мраморная мощь Мандельштама гудит, тем не менее, требуя внимания и развитого чувства языка; она гудит, совершенством своим заставляя меняться тех, кто соприкасается с нею.

 

      *  *  *

Двадцатый входил в свои права, начинал переставлять мебель, грозя всем, кто в лабиринте, который считали домом жизни своей; все запутаемся…

 

Развивается череп от жизни
Во весь лоб — от виска до виска, —
Чистотой своих швов он дразнит себя,
Понимающим куполом яснится,
Мыслью пенится — сам себе снится —
Чаша чаш и отчизна отчизне —
Звездным рубчиком шитый чепец —
Чепчик счастья — Шекспира отец.

 

Такова мощь и последовательность развития человека: данная со скульптурной силой строфою из «Стихов о неизвестном солдате» Мандельштама; такова осмысленная мощь природы, производящей шедевры без человеческого участия; и плачевней куда участь человека, тоже способного творить шедевры: шедевры! а не получать каналы глазниц, в которые будут литься войска:

 

Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб — от виска до виска, —
Чтоб его дорогие глазницы
Не могли не вливаться в войска.

 

Гибнущие ради жизни

обретают свечение рая.

Не доказуемо.

Не проверяемо.

 

Время «крупных, оптовых смертей» ломилось в реальность, и шевелились губы, бормоча:

 

Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
— Я рождён в девяносто четвёртом,
Я рождён в девяносто втором…

 

Монументальная, эпическая поступь стихотворения, точно низводит в бездны, которых не должно было быть, грозя расчеловечиванием каждой человеческой индивидуальности (о чём Мандельштам предупреждал ещё в «Ламарке»).

И, беря в свидетели воздух, Мандельштам обозначает полновесным пунктиром ряд сияющих картин, за каждой из которых качается жёсткий кармин смерти.

Смертей будет много.

Будет: 

Аравийское месиво, крошево,
Свет размолотых в луч скоростей —
И своими косыми подошвами
Луч стоит на сетчатке моей.

В страшный луч сойдутся дикие образы и отчаянная фактография века; страшный луч тяжело станет на сетчатку любого, и страсти, лёгшие в основу этого почти инфернального луча, будут увеличены – против обыкновенных.

Тяжело спускаться прекрасной, эстетически совершенно выстроенной лестницей Мандельштама.

Тяжело дышать воздухом стихотворения.

Особенно учитывая, что мы уже знаем всё, происшедшее в двадцатом веке, и с этим скарбом живём второе десятилетие двадцать первого…

 

    *  *  *

Зрение можно растягивать, как лайковую перчатку, и углублять, словно совершаешь прыжок в воду…

Рыбы-мысли разлетаются в разные стороны, чтобы собраться, сфокусироваться, дать новый объём.

Новый объём реальности – проза Мандельштама, как художественная, так и литературоведческая: проза во многом построенная, как его поэзия – с опусканием звеньев, с невероятным сближением вроде бы противоположного, с зигзагообразным движением мысли.

Мандельштам будто вместе с Данте исходил множество воловьих подошв горными тропами Италии – или надмирными тропами поэзии.

Глаголы растягиваются, мускульно сжимаясь, и энергия, выделяемая ими, способна питать мозг на многие годы.

Ярость Виллона отливается в хулигански-великолепные баллады, а праздность и бездеятельность его жизни роскошны, как пиршество.

Русская поэзия раскрывает свои механизмы в статьях Мандельштама, и ходы, прорытые Хлебниковым для будущих веков, становятся очевидны, как положение стрелок на циферблате.

Мера таинственности поэзии не уменьшается от разъяснения внутреннего устройства стихов; велеречие и простота символистов затмеваются ясным миром акмеизма, всегда называющего предметы своими именами.

Имена предметов не менее таинственны, чем взгляд в зеркало, способного поглощать вашу внешность, не обнажая сады зазеркалья.

Стихи, в определённом смысле, идут оттуда, минуя сложные извилины человеческого мозга, и фильтруясь через золото, имеющееся в душе каждого, в том числе поэта.

Русская поэзия рассматривается от восемнадцатого века до современников: бушующей Цветаевой, холодно-мастеровитого Асеева…

Мандельштам, столько давший как поэт, как прозаик оставил наследие, едва ли уступающее по значению звучанию его лиры. 

 

    *  *  *

Она была хранительницей мандельштамова огня и свидетельницей событий, созидаемых эпохой с размахом первостроителя и ошибками первопроходца.

Крепкий настой прозы Мандельштама!

Ликование крупных существительных, и стремительные удары глаголов: так шаман мог бить в свой бубен.

Магические кристаллы, в гранях которых отражено всё конкретное, но – главное: имеющее признаки вечности.

Разумеется,  проза мужа не могла не повлиять на мемуары жены, признанные – сразу после выхода – незаменимыми источниками в изучении творчества поэта, равно и документами эпохи, столь же страшной, сколь и созидательной.

Впрочем, споры о значении работ Н. Мандельштам разделили читающих на два лагеря: полагавших, что мемуарист имеет право на суд над эпохой и отдельными её представителями, и тех, кто считал, что сведение счётов с противниками не может быть литературным документом.

Истина, как всегда уютно и равнодушно располагавшаяся посредине, не слишком заботилась о судьбах самих спорщиков, признав «Мемуары» Н.Мандельштам книгой, силою превосходящей время, каковы бы ни были её достоинства и недостатки.

Шампанская игра страстей кончается трауром скорби – или скорбью траура, что, в сущности, не очень важно в мире, меняющем полюса.

Литературная злость становится питательной силой таланта многих, попавших в окуляр мемуаристки.

Слава поэта возможна во времена, не слишком замаранными высотами технологий: нынешнее время не реагирует на былых знаменитостей, оставив их наследие и судьбы горстке почему-то ещё интересующихся литературой.

Утверждать, что время восстановит баланс и вернёт литературу в насущный обиход реальности, нет оснований: так же, как нет оснований утверждать, что книга Н. Мандельштам когда-либо сгинет в аметистовых водах Леты.

 

   *  *  *

О. Мандельштам дал образец рецензии – идеальный текст, характеризующий поэта, избранного объектом оной; текст, обладающий в такой же мере стальной мускулатурой кузнечика, как и стихи Игоря Северянина, о которых писалось.

Каждая фраза – мысль; и столько их использовано, сколько требовалось для полной характеристики феномена Северянина.

…а на другом полюсе вдруг – при мысли о Мандельштаме – возникает фигура Архилоха.

Почему?

Оставшиеся фрагменты, не законченные стихи напоминают то, что прожглось сквозь века: от Архилоха.

«Чёрная ночь, душный барак…» - образ, тоже проходящий сквозь время, чтобы свидетельствовать о бездне былого…

 

   *  *  *

Роскошно буддийское лето: как роскошна строка, превозносящая его.

Нашедший подкову обретёт тайну: следуя прихотливому орнаменту стихов Мандельштама.

Он именно прихотлив, и настолько построен на аллюзиях и ассоциациях, насколько ассоциативное явление жизнь: если вглядеться.

…ведь в памяти нет линейного движения: возникают одни картины, потом другие пятна, нечто видоизменяется, как во снах.

Поздние стихи Мандельштама – от глубинных залежей истории и метафизики; от мысли, выходящей за пределы любых эстетических школ, и касающейся высот творения.

…ведь могут быть они (высоты) сведены на нет неистовством двадцатого века: о том «Неизвестный солдат».

Строка растягивается, удлиняется, не ложится в размер, выпадает из него…

Ритм опережает век; возникающие в недрах стиха Дон Кихот и Швейк предельно серьёзны, учитывая работу по осветлению душ, которую им предстоит сделать.

И луч, встающий на сетчатку поэта, выдавливает кровь, которая прольётся в строки, чтобы воссияли они благородным мрамором античности.

Мандельштам был тесно связан с нею: и с простой, свирельной, и с усложнённой, римской…

Поздние стихи его разливались реками, вбирая в себя столько, сколько позволяла жизнь.

Они были трудными.

Требовали усилий.

Но разве не того же требует жизнь?

 

   *  *  *

Определить своё время, кристаллом смысла выявить его суть в стихе – многим ли по плечу?

Особенно так, чтобы алмазная грань определения (или определений) засверкала по-своему, давая поэтическую гармонию, умножаемую на глубину:

За гремучую доблесть грядущих веков,

За высокое племя людей

Я лишился и чаши на пире отцов,

И веселья, и чести своей.

Мне на плечи кидается век-волкодав,

Но не волк я по крови своей,

Запихай меня лучше, как шапку, в рукав

Жаркой шубы сибирских степей.

 

Именно двадцатый век предложил вариант расчеловечивания людей: при неизменности внешности; именно он нагромождением войн, тираний, смертей, технологий ставил человека в положение, когда надо быть наисильнейшим, чтобы признать: …не волк я по крови своей…

Остаться человеком при любых обстоятельствах: зона человеческой миссии подразумевает сильные ноты стоицизма, и именно они так сильно, неистово, ярко прозвучали в стихотворении Мандельштама.

А то, что век действительно запихал его, как шапку в рукав, есть следствие этой высокой стойкости, что очевидно - как и бессилие времени, использовавшего свои привычные каверзы, стало ясным по отношению к его наследию, среди которого блещет алмазными гранями такое небольшое, исполненное силы стихотворение.

 

 

 

 

 

 

 


 
No template variable for tags was declared.

Вход

 
 
  Забыли пароль?
Регистрация на сайте