Заказать третий номер








Просмотров: 0
30 августа 2017 года

Яна Джин в одном из предисловий к своей книге стихов сказала так: “Мне в этом видится ирония судьбы: книга моих стихов выходит на моей же родине… в переводе. В переводе на родной язык. Ирония, впрочем, неглубокая. Язык — по крайней мере, для меня — вещь второстепенная. Это — не ахти какой совершенный инструмент, употребляемый в процессе перевода духа в купюру слов. Если этот процесс определяет именно инструмент, то я — поэт английский. По духу, однако, то есть по самому материалу, подвергающемуся переводу, мне ближе русская поэтическая культура.

Язык к тому же капризен и отвергает “чуждые” вкрапления. Дух терпимей: прощает многоликие сращения.

Свою поэзию я как раз считаю сращением английской речи с русским духом. В силу обстоятельств моей биографии я начала писать поэзию на английском. Произошло это по той нехитрой причине, что мир, существовавший непосредственно за пределами моего существа, озвучивался по-английски. Живи я тогда вместо Америки во Франции, я бы начала сочинять на французском. Язык, как и любая купюра, — ценность обменная. Заменимая. Вопреки ему — дух составляет наше естество. Его невозможно копить; нельзя и обменивать. Он выказывает себя в деяниях, а они, как водится, не нуждаются в переводе”.

Представляем поэму Яны Джин в стихотворном переводе ее отца Нодара Джин и ниже - оригинальную версию на английском языке.

 

ANNO DOMINI — ГИБЛЫЕ ДНИ

 

Пришло! Закончилось! Свершилось!

Прошла пора веселия и грусти.

Полу-улыбка полу-неприсутствия, —

знаменье наших дней, — размоет скоро

первичный страх первичного позора.

Неотличимые в своём бесчувствии

и равнодушии, увы,

мы станем — как мильоны стебельков травы,

как слившиеся мотыльки-лучи

в зловонной нескончаемой ночи.

 

О, Domini! — слова не имут срама —

Своим значеньям даже не верны!

С самоубийства начинались эти дни:

с такого нетерпенья быстро жить,

что, не дождясь своей кончины, одолжить

её пришлось. И на последнем на дыханьи —

им не до «как». И на уме лишь «что».

И лишь «сейчас». И «это», а не «то».

 

Пророку в наше время не родиться,

хоть от пророка никакого прока.

И за ненадобностью незачем рядиться

сегодня в рыцаря без страха и упрёка.

А все вопросы, как мечи в орала,

расплавлены в крючки из запятой.

Слеза — слеза отчаяния — стала

предвестием забвенья и пустой

растраты влаги, знаком слабоволия. И более —

дурного воспитанья.

Меланхолии.

Какое время! И какие дни!

«Безумные»? О, если бы! «Они,

быть может, торжество тоскливых лет...?» О, нет!

«...и одиночества, что душу гложет?»

Да, быть может, —

но всё не так, покуда не сказать,

что — «гиблые» они: ни дать, ни взять...

 

Оттуда, из-за кромки океана

неистощимого, как постоянство,

струится время по меридиану

и повисает над земным пространством,

чтоб обернуться то дождинкой на кресте,

то мхом, — зелёной сединою камня, —

то локоном седым, что залетел

в паучью сеть, застывшую за ставней.

Вот так и пробивается наружу время, —

благодаря привычке. Как любое семя.

 

Но ощущенье есть ещё такое,

что ломтик времени лишился вдруг покоя

и мается, надеясь встретить взгляд,

который подобрал бы всё подряд, —

всё, что  отбилось, каждого изгоя;

тот взгляд, что отвернулся бы назад,

ни разу не моргнув из опасения

увиденное сделать частью зрения,

в затворе век увековечить и гадать

потом: откуда? что за век? года?

 

О, ностальгия по неведомым частям,

           по всё ещё не наступившим дням,

           по разбежавшимся тропам,

           по тишиной шипящими путям,

           по неслучившимся удачам,

           по «всё могло бы ведь иначе…»

           и по чужим смертям, последним вздохам,

           по поцелуям, по тому, что плохо.

И пусть не веру ностальгия порождает в бога, —

на помышление о нём наводит понемногу.

 

Но далеко от вод врастая в землю,

в неё роняя одинокую слезу,

когда-нибудь, своей печали внемля,

в прибрежную сбежишь ты полосу.

 

И там, у вод, у океана постоянства,

который всё на свете время заплеснул,

узреешь неподвижность: чайка лишь из чванства

сплошную может вдруг прервать голубизну...

Сплошное время тут, не знающее хроники.

Крестами, арками и минаретами не тронутое.

 

Молчанье там — присутствие молчания,

не онемение от горя и отчаянья.

Там устрицы молчат из бессловесности,

из слова всякого извечной неуместности...

 

В этой синей воде отражается белое небо.

И на нём облака белый саван соткали из снега

для тебя, но тебе умирать — как вздыхать.

И не знаешь тут чувства стыда,

что жила бесполезно, не оставив следа.

Там, где эта вода, с каждой новой волной —

что случалось всегда, то случается вновь.

 

Там ничто никогда не меняется, —

ни молиться не стоит, ни каяться:

даже в самые тихие дни

те же устрицы шепчут: ”Распни!“

Не надейся, не жди:

те же страхи тебя впереди

поджидают — и в грохоте грома,

в какофонии грубой погрома

тонет песня Авессаллома.

О, несчастный Авессалом!

О, законный наследник дома!

О, изгнанник, — о чём он, о чём?

 

Нагромождение деталей.

Любая вещь напоминает,

что память зла: не забывает

того, с чем ты уже рассталась.

Как волна, она неразборчива —

и выносит к тебе среди прочего

то, чему привелось случиться

чтобы сразу же и забыться...

Но деталей нагромождение,

размывая волю к движению,

превращает существование

в материал для воспоминания.

 

И в тебе возникает мелодия

то ли новая, то ли нет,

то ли слышанная во сне.

А зажмуришься — вновь темнота:

то ли нет, то ли да.

Темнота, темнота, как предрёк

невесёлый библейский пророк.

Темнота, перестань же стараться —

ты тому уподобилась старцу,

что встречает уже поезда

те, которых ты вовсе не ждал;

рыбе той, что собралась клевать

крюк, которому нечего дать.

В старца, в старца ты превращаешься:

ты устала — без слёз, без восторгов

на волнах равнодушно качаешься,

как с заглохшим мотором моторка.

 

И потом тебя к кромке сиреневой

отнесёт равнодушной волной,

А за кромкою — остров. Сирены

зазовут туда песнею той,

что поют вековечно они —

Anno Domini, гиблые дни...

 

В туман, пропитанный стерильной влагой,

мои пустые, выплаканные глаза

глядят.

Из города я этого бродягой —

когда сошла последняя слеза —

ушла.

Я в этом городе любила

так сильно, что теперь мне жаль

того, кому любить...

Я исходила

всю землю в ширь её и даль, —

и пусть я этих вод, разлива постоянства,

не видела-не находила,

странствуя,

своё существованье я размерила

до вздоха до последнего, поверила,

что мне далась наука равнодушия.

Но я споткнулась. Всё теперь порушилось.

Теперь я в память превратилась. В символ.

В икону русскую. Во взгляд за кружевами.

Во Время, под цимбалы херувимов

плывущее. Теперь уже следами

своими я отягчена. Следами.

 

...Но для тоски уж не осталось силы.

Время

былых печалей

не признало бремя:

в не-сожаления оно аллею

свернуло и спокойно, ровно тлеет.

Существованье в нашу эру

не признаёт слезу и веру —

мы все порожним взглядом наблюдаем

за тем, как в одиночку умираем.

 

Но убивает время, а не место.

Нигде теперь не убоишься жеста,

который прежде обещал тебе спасение:

колёс вагонных зазывающее замедление...

Теперь ты, сморщив лоб, назад отступишь

- спасаясь словно от внезапного дождя —

под козырёк платформы; не погубишь

себя.

А вслед за этим пропыхтят

товарняки другие, из другой эпохи, —

с приговорёнными к погибели солдатами, —

как ты, в судьбе своей не виноватыми...

Но ты не удостоишь их и вздоха.

Жизнь. Пропаганда мелочей;

их забивание

сквозь повторенье дней, ночей

в незабывание.

Жестокость знания-но-недопонимания,

полу-блаженство полу-узнавания.

Последняя надежда не уйти,

последний страх пред рвом в конце пути,

последняя попытка устоять,

прощальный росчерк и прощальная печать,

и самая последняя из просьб —

сожги меня дотла, сожги и брось...

Но помни: пепел мой тебе приснится

нетающей снежинкой на реснице...

Представь другое: нас теченьем понесло

куда-то врозь, но мы, орудуя веслом,

сопротивляемся воде и не сдаёмся,

пока, как стрелки часовые, не сольёмся

в два спаренных весла. И вороны

над нами разлетятся в стороны.

 

Но лучше вспомни то, что быть пришло:

за белым кружевом — глаза, чело,

лицо средь лиц и первое объятие...

А уходя — сотри следы на водной глади.

 

Исчезновенье дней доказывает, кстати,

что времени не существует; боль одна

способна двигаться и длиться, что она

и пребывает вместо времени. Бояться

его нельзя, и глупо стосковаться

по прошлому: ему — ничто цена.

Исчезновенье дней бесплодно: время —

как в землю не опущенное семя;

и смехотворно, как во время оно

смешною оказалась жизнь Нерона,

которому сжиганьем римских зданий

не удалось остановить существованье.

Но как бы ты ни жил, — обычно или странно, —

ты оказалась жертвою обмана.

 

Так что же нам оставлено? Чем начинять пустое?

Как с равнодушьем быть? И с тем, с чем жить не стоит?

С глазами без слезы? С полупорожним взором?

Что делать с днями, не пришедшими пока — в узоре

причудливом смешавшимися с теми, что пришли —

и ставшими милейшим душе капризной вздором?

Они — в отличье от случившегося времени —

не стали для пространства тяжким бременем,

не обрели конкретной внешности,

и — из причуды или неизбежности —

не оставляли по себе пятна или соринки;

как исчезающие кружатся они пылинки

исторгнутой из нашей плоти боли;

как тающие, лёгкие снежинки...

 

И эти дни ещё сродни догадке той,

что словом или даже запятой

не смела стать;

и тем богам под стать,

что не отважились вселенную создать;

такому слову «нет», что никогда

не скалейдоскопировалось в «да»;

свободе, наконец, — столь своевольной,

что не желает быть никем присвоенной.

Эпоха крестов и сплошных распятий,

в которой время на каждой пяди

пространства ему проиграло, сдалось.

Сложи потери твои и страданья —

получишь правдивое повествованье

о том, что жизнью твоей назвалось

в городе этом, где все мы меняемся

грёзами, воспоминаньями маемся,

куда прибываем с тем, чтоб уехать,

где шёпот всегда отзывается эхом

громким, как крик; где взаимосменимы

дни и взаимопереставимы

вещи (их не меняется сумма),

где ухо боится вздоха — не шума,

где существование, существование —

причина единственная умирания;

где все — только прочие точки средь точек,

за исключением тех, кто не «прочие»...

 

От одиночества до одиночества

мы имена эти вслух повторяем,

а в одиночестве, словно пророчество,

в строчках — от рифмы до рифмы — спрягаем.

Так и живём мы, уже не надеясь,

что и они назовут нас непрочими.

Разве что там, где пространство редеет

до превращения во многоточие...

Там, где редеют и воспоминания,

не оставляя следов.

Там, по другую сторону знанья

добра,

или там, где любовь

есть бесконечное избегание

того, что приходит вновь.

 

И ждём опять.

И кольца дыма сигаретного

с кругами вечности рифмуются в глазах,

но неожиданная башня минаретная

напомнит нам, что мы и плоть и прах;

абсурд, рифмующийся с «крах» и «страх»...

Но будем ждать,

пока не скроют снов

слепые мотыльки сплошного снега,

пока один из вечности кругов

не унесёт нас — в одиночку — в небо.

 

Мы ждём и ёрзаем в предчувствии конца,

как деньги в кулачке мальца.

Сквозь дырку воспарившего кольца

высматривая в небесах Творца,

мы ждём — бежим от Сотворённого:

гнильца

взяла его с начала и с конца,

с крыльца, с задворков и с торца.

 

Куда б ни прибежать, —

покоя

нигде не обрести.

Гонца

другая даль зовёт всегда.

Другое.

И мы бежим,

                   срывая ноги и сердца.

Бежим напрасно, как библейский Каин

надеется напрасно на раскаянье;

напрасно, кaк — бессвязные события;

как вены кровеносной вскрытие;

напрасно, как — Мария Магдалина

такую выбрала тяжёлую судьбину;

напрасно Будда сделался аскетом,

Иуда пересчитывал монеты;

значенье однозвучных слов

напрасно сравнивать;

бояться строчки, как бывало,

рифмой спаривать;

напрасно избегать любых клише —

как дважды два...

как вместо «тише!» — 

«шш-шш»...

 

Итак,

           проходят эти дни —

так кто же

средь нас отходную споёт

по дням прохожим?

И кто пусть и не песенно,

в простых слогах,

добавить смеет к звукам ”ох“ и ”ах“?

Кто среди нас струну

настроить сможет

на междометия,

на вздохи

и на ”Боже!“?

 

Синие травы,

слепая звезда...

Слова не лукавят,

вещи — да!

 

Люби меня в меру,

до полузабвенья:

полная вера —

избыток сомненья.

 

Тропу от тропы

Отличая едва,

меж днями твоими

ставь знак тождества.

 

Улыбка — осадок

страдания тайного.

С улыбкой Авель

прощает Каина.

 

Зажмурься в преддверьи

удач или краха.

Что есть мечта?

Изнанка страха.

 

Пустая страница —

лира разлажена.

Страх есть желание

переряженное.

 

Склони же главу

в предсмертном позоре.

Всё завершилось

банально и скоро.

 

Какой-то нищий

сидит у ворот.

Кого он ищет?

Кого он ждёт?

 

Это Мессия —

взор голубой —

в его ностальгии

пришёл за тобой.

 

Свершилось.

Исполнилось.

Плача и смеха

время прошло. Нету помехи

для наступленья теперь и конца.

Он подползает шипя, извивается,

как переулки, что называются

- за неименьем иного словца —

городом, где родилась я. Истоком.

Отчизной. Отечеством. Востоком...

Сны забыли уже о звере,

которому снились, который верил

им, но сбежал и оставил двери

клетки открытыми настежь.

Молитва одна, как дитя не-рождённое,

лёгкая, как оно, отчуждённая

от бытия, плюс стон монотонный,

как не-бытьё и не-счастье, —

вот что останется по прохожденьи

этой эпохи креста, не-рождений,

жестокосердия, умерщвленья

уменья стыдиться и страсти.

Плюс сны ещё — что не сбылись.

И души — что в снах этих переплелись.

Как снасти.

-------------------

 

ANNO DOMINI or LIFE IN OUR ERA

It is accomplished!

It is done!

Gone

is the time of laughter,

— of tears.

Resigned smile — symbol of our times —

will wash away all our primitive fears.

And here we’ll stand —

indifferent, alike —

million blades of grass,

rays of light —

that melt into a putrid night.

Anno Domini — how ungrateful words can be!

— how untrue to their beginnings!

New Era — has begun with a suicide.

The Alpha and Omega of existence

too impatient to wait out its own death.

Too crude to hear how.

Gasping for the what with its last breath.

And shouting at heaven: Now!

Now we have no more prophets!

And who needs them’

Answers forgot the questions long ago.

A comma now stands where used to be

a question mark.

(Or was it ever’)

Tears in our era

flow upon a handkerchief of

all-forgiving, all-forgetting.

They are sucked in before they’ve time to dry

— especially those of despair —

dismissed as a sign of weak will,

as an affair with melancholy.

At best — as a result of poor upbringing.

It’s hard to find an adjective

for our times.

Mad’

If only!

Sad’

No.

Lonely’

Perhaps.

Far from an ocean —

buried inland,

in the monotony

of greenery,

metallic horns,

of conversations

about this or that...

Let’s say, about how clouds

change their face with weather.

Time slithers

by and hides behind space.

Traces of it can be discerned

with a careful eye —

a drop of rain upon a cross.

Moss — mustard-green — extension of a rock.

A lock — caressed by spider’s dust:

that’s how time erupts

from under the earth’s crust:

By force —

By force of habit!

An overlooked splinter of time

in search of an attentive eye

that picks at all that goes astray —

but kind enough to look,

then quickly turn away —

without blinking. So as not to

photograph within itself the image seen —

evoking a faint sensation of:

Hasn’t it already been’

Or has it’

Ah! Nostalgia for the parts unknown. —

Nostalgia for the future,

Nostalgia for what could’ve been,

Nostalgia for thousand forking paths,

For someone else’s deaths,

For final, gasping breaths,

For narrow roads where silence hisses.

Nostalgia for one thousand kisses —

evokes if not a belief — at least,

a thought of God.

And buried inland —

up to your knees in viscous mud,

you let out a single tear —

if not grieve —

and you abandon for a while the land —

If not forever leave...

Here by the water

Time is forever... —

Blueness — occasionally interrupted

by a seagull’s bored shrill.

Time stays still —

not measured by arches,

minarets,

or crosses.

Here losses

are easiest to take

then there,

where absence of words

is harder to bear.

Here by the water where

oysters are mute

instead of wondering

whom to shoot,

a traveler finds himself at a loss

upon encountering mustard-green moss

that has been growing from God knows when! —

ignoring a need to follow a plan. -

For, here, in blueness

one doesn’t need to excuse

to live without any use...

Here the sky is mirrored

only by sea.

And whiling your time,

you could clearly see —

unspoiled by nostalgia —

your painless death,

happening quietly

in one cool breath.

Here by the water

everything that’s said and done

in one sway brushes against

the ancient, orange sun.

Here by the water

with every wave

everything that’s happened

is happening again.

And it wouldn’t matter,

should you pray,

for here nothing changes

with the break of a day.

And it wouldn’t matter,

if you cry,

for oysters shout anew:

“Crucify! Crucify!”

And it wouldn’t matter,

should you strain your ears,

to hear of the untold fears.

A raucous, dirty, violent throng

still drowns the exiled Absalom’s song.

Oh Absalom, Absalom,

the rightful heir,

What did you sing in exile, here’

Accumulation of details. At random.

Objects remind that memory

feels no pity.

That it’s not picky

but piles layer upon layer

of forgettable nonsense

till you no longer care

to be precise about your destination.

Till all nostalgias blur into

one figment of imagination.

And you hear a song

you thought you’ve heard before

with faint surprise.

You try to recall where it comes from,

you shut your eyes:

But it’s darkness all round —

as the prophet foretold.

It’s nothing to fear —

you’re just getting old.

It is just that lately

only those trains come

for which you don’t wait.

And the fish bites the rod

although there is no bait.

And it’s not that you’re happy,

but there’re no more tears —

you’re floating along

without attempt to steer.

And the tide brings you

to the very source of that

song — sung forever.

At last, you remember:

Life In Our Era. —

I have stared with half-empty eyes

at the sterile moisture of this city.

I have loved so much

that now I know that love is pity.

I have walked the ends of the earth,

but couldn’t reach the water.

I have weighed my life to its last breath.

But then, I slipped. I faltered:

Now I am a memory. — A symbol. —

Elevated time, played to the sounds of cymbals.

Russian icon. Lurching eyes behind white laces.

I have slipped. I did.

I felt traces behind.

...As for sadness — no more nerves.

Time swerves

into an alley of no regrets.

Life in our era lets no one cry.

With half-empty eyes we stare

as others in solitude die.

And it’s not the space —

but time that kills.

No matter where you are,

you no longer fore-feel

the familiar gesture

from an approaching train.

You just frown a little...

Hide from the rain

under an abandoned station’s roof,

where — once — The Dictator — so aloof —

ordered millions to die.

But no moisture flows

from your blue-brown eye.

Life. Propaganda of details.

Their repetition.

Etched in your brain to the point

of remembering.

The cruelty of knowing — yet not

understanding.

The soothing of light recognition.

The last grasp for here.

The last glimpse of fear.

The last attempt to stand.

The last movement of pen in hand.

The very last wish — burn me to ashes

and recall at times how snow wouldn’t melt on lashes.

And imagine that we are near.

That we are attempting to steer.

That hands of the clock —

not arrows — but rows.

And nowhere in sight are black, black crows.

Recall the eyes behind white laces.

Recall the face among the faces.

Recall the very first and only embrace.

And when leaving — try not to leave a trace.

Passing of time only proofs that

it doesn’t exist.

That you feared in vain.

That it’s only pain

that moves and lasts,

that it’s dull to long for the past.

That if anything -

time is Emperor Nero.

Shouting “Burn!”

and completing the zero.

That no matter, no matter how you lived:

more than likely, you were deceived.

What’s left’ How to fill the void’

The emptiness. Indifference —

the eyes devoid of moisture’

How to reconcile yourself with futures not achieved’

Wilting into the dead branches of the past,

and thus — becoming dear’

Only because they never weighed the space

because they bore no face;

because they never left a stain,

but hovered over us like

flakes of un-left pain -

...Like snow... Like thoughts —

which never dared to fit under a word.

Like some unknown God

who never dreamt of creating a world.

Like a “No” that never kaleidoscoped into a “Yes”.

Like freedom — that never longed for caress.

Anno Domini...

The era of a cross.

Of many crosses.

Of time surrendering to space.

Count the losses

and the result —

will be your life —

that city where we trade

our memories, our dreams.

Where every corner resounds

in un-heard screams.

Where only a fearful ear

swallows a sigh.

Where only from living...

from living we die...

Where:

Everything becomes interchangeable

like the days you live. —

Shuffle them around: the sum doesn’t change.

Every place becomes a place to leave —

pieces of space to rearrange.

Everyone, in the long run, is just a dot

upon a dotted line.

Everyone, except, of course,

for those who’re not...

And we wait.

From solitude to solitude we say their names.

In solitude — from rhyme to rhyme.

Knowing that they will never claim us as their own —

if only to the other side of time.

If only — to the other side of eternity —

where there’s just an empty space.

To the other side of memories

that leave no trace.

To the other side of kindness —

where we give.

To the other side of love —

where we forever leave...

We wait...

Patiently sucking the smoke of our cigarettes.

We wait.

Thinking that we embrace eternity.

But a sudden minaret reminds — you are flesh.

What does it rhyme with’ — Trash!

Absurdity.

We see the snow — onslaught of white butterflies.

And then ourselves — how in solitude we die...

And we fidget. Ill at ease.

Like money in an infant’s hand.

We try to firmly stand upon the waves.

We search for order.

For shelves. For laws.

Only to shatter them.

For, in the end —

nothing is left, but to run for border

with hair flying in the wind,

and mouth open.

With palms outstretched

for another’s skin —

forever hoping.

In vain. Without gain.

Like Cain — for forgiveness.

Like a scattered chain of events.

Like freshly opened vein —

blood oozing.

Like Magdalene —

forever loosing.

Like Buddha fluttering upon his hanging loins.

Like Judah flattering for thirty silver coins.

Like words that sound alike.

Like cowards — afraid of rhymes.

Like 2 + 2. Like a cliche.

Like a simple sound — Shhh...

And now, as the Era comes to a close,

who will dare to sing the mass’

Who among us will raise a glass

to everyone’s “Alas”

Who among us will strum the cords

to the tune of a few scattered words’ -

Ah! The air smells

of Eastern dew.

Words don’t lie.

Objects do.

Recall me once.

Then, cross me out.

Faith — is just

an abundance of doubt.

Close your eyes.

And trod the ways.

Write an equal sign

between all of your days.

Every smile is the

remnant of pain.

Even when Abel

forgives his Cain.

So, close your eyes.

Drop a tear.

What is a dream’

An inversion of fear.

Blank white page —

out-of tune lyre.

What is a fear’

An inverted desire.

Bow your head

in pre-deathly shame.

Why did everything end

in a fat cliche

A poor man sat by the gate.

The eyes were blue.

What is the Messiah waiting for’

Waiting for you.

It is accomplished.

It is done.

Gone is the time of laughter. Of tears.

End nears.

Crawls like the streets in the city of my birth.

Like East.

The dream forgot the beast that dreamt it

and flew away leaving an empty cage behind.

A prayer — light as an unborn child

will be all that remains of our Era.

Plus some witnessing of death and cruelty.

A prayer — light as the breath of an unborn child

and shame.

We never found the dream —

But only those — that dreamed the same.

 

 



 
No template variable for tags was declared.

Вход

 
 
  Забыли пароль?
Регистрация на сайте