Заказать третий номер

Просмотров: 2174
15 июня 2012 года


Русский монастырь на долгой русской равнине...
Таких много.
На берегу реки, на взлёте крутой насыпи, в стороне от поспешных дорог. Насельников нет. Музей. К тому же закрыт, реставрация...
Забыли храм...
Здесь мартом хорошо пробуждается земля...

Тяжко оседают снега: серебряно-чёрные, грубого крупного зерна; оседают туго, всхлипом, слышно. Запевают свои звонкие трели шалые ручейки и, вздорно хохоча, беспечно бегут, пока не успокоятся в зеркальном стылом озерце... А здесь тихо, покойно, молитвенно...

Ночью слегка подмерзает... Не сразу просыпается земля. Ещё сонно-холодная, ленивая постепенно обнажается, сытится талой водой и... тёплая, парная к солнышку, пряная хмелеет бурлящими соками. Но таит, копит, сдерживая до поры неведомые силы, чтобы взорваться однажды жадным, ликующим криком новой жизни — крохотным, трепетным стебельком... Пора, время пришло...

Медленно, помалу оттаивают старые, вольно кинувшиеся дерева. Израненные дуплами, неторопливо-широкие стволы их кажутся мертвы. Отстаёт кора... прожитого. Но и они, старые, больные, изведавшие, ещё таят жизнь в кроне, — тянутся ветвями к тёплому ветерку, живеют.

Бражно-пьяный воздух дурит, остро щекочет ноздри. И каждую весну будто заново рождается собор...

Могучее пятиглавие луковиц крепкими литыми барабанами упёрлось в простой и великий куб-исполин, топко, веками вросший в землю. Седые, кирпично-красные, мокрые, обшарпанные стены сродни нагой пестроте земли. Гулкие, золотые купола с прозеленью парят в выси, а когда хмуро — кочуют в облаках... и, — дальше, — небо... Он какой-то откровенно-незащищённый и мудрый, нечеловечески мудрый. И, умывшись солнцем, встряхнувшись, он властно и древле стоит, озираясь кругом: «Да, живу... Такая жизнь... Что ж?..».

Блеснул луч солнца по скату крыши, ослепил. Невесть откуда взявшаяся, смоляно-чёрная стая ворон сорвалась с кровли, шумно ругаясь, и, на миг закрыв солнце, разлетелась кто куда, не переставая жарко спорить. Или вещать о чём-то. О чём? Может о том, давнем, тысячелетнем...

Одна, самая разлапистая и бойкая, отлетела в сторону. Недовольно встряхнувшись, села у крепостной стены, зорко посматривая на недругов; слегка подуспокоилась, сложила крылья, затемнела грязным ненужным пятном. А рядом камни... Столетние, двухсотлетние... Вдоль стен и в углу — чёрные могильные плиты. Стирает время надписи, на некоторых можно прочитать: «Под сим камнем погребено тело купца I гильдии...», или: «Под сим камнем погребено тело жены почётного гражданина, действительного статского советника... урождённой...» Умирали и простые люди. Старые камни, зеленоватые, в тонкой оправе трещинок. И не такая уж давняя история, — середина девятнадцатого века, немногим больше ста пятидесяти лет, собор много древнее. Но как далеко всё это, странно и непонятно далеко...

Здесь хорошо бывать в такую пору одному, — подумать.

Не просто и не пусто здесь. Воздух насыщенный, ёмкий — жадно дышишь, полной грудью. И хорошо понимаешь слово «вечность»...

Знал русский зодчий «нечто», когда строил. Робко, тайно, смиренно, дивясь своей дерзости, возводил Любовь свою. В чистоте, с молитвой, истово...

И возвёл...

Здесь всё — Богово. И всюду человек, — хороший, добрый, разный. И страсти здесь человеческие, — земные, скотские, мерзкие, плотские, — это сейчас; но, очевидно, и тогда... Но всё-таки возвёл. Искал долго, трудно, больно, — но поверил...

И сотворил...

... И шёл человек стороной и, верно, чаще издали дивился чуду, понимал сокровенное мастера, так хорошо понявшего его самого. Согревалось, радовалось сердце, пела душа — для счастья строен, во Славу Божию... Призывно гудел колокол — беда. И тогда придавал он силы, крепил мужество и веру в победу... добра. Вместе с людьми жил он, бок о бок, с их трудом, горем, страданием, радостью... И стоит этот простой исполин ныне — напоминанием о тех, кто жил, дерзал, верил, любил — простых русских людях...

Очищается сердце, обнажается, — голое, как и земля, бьётся. Каркает ворона, пускай каркает — не мешает, добавляет. Тяжко дышится, но чисто... Святое место. Живые камни. Много судеб прошло здесь, простых судеб. Не забыть бы что-то, важное... не утерять бы... человека? Да... Не наступить бы, — на себя? Да. Друга, врага... Так думается. Жили люди, страдали, старились, умирали.

... Шалят талые ручейки, бегут, — как быстро!

Что сейчас?

... Сейчас монастырь возрождается. Камень наполнили. Есть насельники, подвижники, но немного. Идут службы. Литургия... Слава Богу!..

И вспоминаются, кто жили... И хочется почувствовать далёкое, ощутить его живым, родным и близким. Разобраться и понять, может быть то, — «нечто», что оставил мне (нам) неведомый русский зодчий..

 ***

Что помню я?..

Мальчиками возили нас в деревню...

Мне лет пять.

Старый барский дом.

Не хочу придумывать, — говорю только то, что твёрдо знаю, помню.

Или не барский?.. Знаю точно — до революции жил в нем управляющий заводами (или имением), с семейством... Дому уже было лет сто пятьдесят, когда я его первый раз увидел, узнал; и осталась от него только половина. Правое крыло разобрали в годы лишений — на дрова. Странный, всё помнящий дом. Парадное крыльцо не сохранилось, — только двери, большие, двустворчатые, простуженные, стыло-седые, не открывавшиеся многими десятилетиями. Поскрипывают, стонут на ветру безвольно одиноко. Краска на них уж много лет как облупилась; но тёмно-серебряный лик, подёрнутый плесенью, ещё противостоит непогоде, дождю... Досками не забиты, хотя здесь сколько лет уже и не ходят...

Перед крыльцом — сирень: старая, сырая, глухая. Ей столько же лет, сколько и дому. Отмирают одеревеневшие стволы, рождается новая поросль. Здесь всегда сыро, даже в жару, на солнцепёке. И весной, погожим майским деньком, трудно, устало и неспешно распускаются грозди душистых цветов. Но всё-таки цветут, — надо, пора, время... Летом, — лист пыльный, тёмный, но сочный; в жару томный. Ребёнком я залезал в эти непроходимые кусты... сходить по-маленькому. И едва успевал: хотелось скорее убежать оттуда, пулей, — на свободу, солнце, тепло. Как холодно, грустно и неуютно здесь!.. Таят чёрные кусты чужую неведомую тайну, тоскуют в безмолвии тугой листвы, надеются... Сторожит убитая зелень печали прожитых лет...

Что осталось?

Что помнят детские глаза?

Дворня. Кухня.

В углу справа — русская печь, труженица, с проваленной, не раз за многие годы переложенной лежанкой... Рядом — кочерга, сковородники, ухваты; куча ухватов, разных, под свой размер чугуна. Рукояти тёмного дерева (маслянистые, захватанные, заласканные добрыми скорыми руками) к низу — чернеют угольно-чёрным, чуть выше — пепельно-сизым налётом. Там же внизу — пара затруженных закопчённых чугунов необъятных размеров, уже не использовавшихся много лет (скотины немного... кому готовить?); лежит в них растопка для печи. Устье печи, — гигантское жерло, что вспоминается сказка: посажу на лопату... засуну в печь... И верится, видя такое... Бани нет. Парились в печи, подстелив на испод свежую пахучую солому и охаживая себя спелым молодым добротным веником. Место есть, где размахнуться, но сдержанно. Летом мылись на речке. Вода проточная чистая; парная к вечеру, утром — прохладно-ключевая... Перед окном — стол, покрытый старой, выцветшей, давно потерявшей рисунок клеёнкой, но чистой. Тугие скрипучие половицы дырами сучков плывут под ногами, ухают.

Прямо — двустворчатая дверь, налево — одинарная. Вхожу в одинарную. Там, очевидно,— бывшая спальня, узким длинным комнатой-коридором упёрлась в два окна. Из неё же, сразу направо — ещё одна дверь, тоже двустворчатая. За ней — зала, комната необъятных размеров (ну, никак не меньше, чем девять на девять), прорезанная с двух сторон рядом окон (аж двенадцать штук!), полукругом завершающихся к высоченному потолку.

Печь-голландка (на две стороны, для обогрева), топящаяся из маленькой комнаты, сохранившимися синими изразцами до потолка, смотрит на меня, робеет. Две кровати, несколько стульев, комод. Слева в углу — образ Спасителя, убранный белым, краями расшитым красным платом; лампада. Открываю двустворчатую... Здесь не живут. Давно. Мебели нет; что-то стоит, покрытое белой, опять же чистой, крупными ячейками кружев смотрящей на меня, нехитрой накидкой. Комод, не комод, но деревянное, с ящиками вместилище. Выше — тусклое зеркало, уставшее отражать и неотражающее ничего. Забытое, шелушащееся, мёртвое... Окна закрыты на ставни. Открываются крайне редко, — если много гостей. Я лишь раз видел, чтобы их открывали, и не все... Тяжёлыми коваными, легко входяще-выходящими прутами темница отпиралась... окна выглядывали к сирени, свету, небу... замирали в ослеплении, смущались, вспоминая... и возвращались обратно в свой затвор надёжно воткнутым (тем же мастером сработанным) кованым засовом в прорезь. Закрыты ставни... опять темно, всегда темно, до другого раза... будет ли? И только тонкие, щелями, сучками пробившиеся лучики солнца, робко и нежно скользя, кружат, старинно и несмело вытанцовывают мазурку, дымят пылью проваленных стёртых половиц. Вздыхает ушедшее... холодным, зыбким, неземным...

Справа отсюда — парадная, откуда и крыльцо. В середине — погреб, сделанный, пробитый, естественно позднее, где хранятся картошка, запасы. Здесь всё черно — четыре забытых, задохшихся окна, чёрный пол, чёрные стены, затхлые двухстворчатые двери; не видел, чтобы окна когда открывались. Пахнет столетней пылью, сыростью, плесенью. Холодные половицы едва не в земле. Меня сюда не пускали. Видел случайно из проёма двери, раз_два пробирался сюда (любопытство) — и убегал... Серо, муторно, страшно...

Правая половина дома — останки фундамента. Отваливающимся, заросшим травой кирпичом старинной добротной кладки удивлены небу: не должно так быть, непорядок, — подпрягать надо дом, не работа. Повсюду — знойно-жгуче-жалящаяся, сине-зелёная крапива. Разрослась. Лист — с лопату; мохнатый, толстый, живой. Открытый провал чердака — сеновал. Дверца ветром ходит, едва не летит... поскрипывая. И радостным сенокосом, вилами взгорбленное сено пахуче душно дурит голову, дурманит, сволочь, свежим, крепким, ядрёным... Лето. Жарко. Тайно... Хорошо незаметно забраться сюда (и забирался), но можно незаметно и заснуть (и засыпал). И проснувшись, не понимаешь — где ты? И только сейчас понимаю, спустя прожитые годы, — везде...

Это то, что осталось от дома... Был ли двухэтажный — неизвестно.

...А ведь были и балы, и длинные платья, собрания, девичий радостный смех... Надежды... Я этого не знаю, догадываюсь.

Постарел дом, устал. Крыша перекрывалась неоднократно. Но он ещё живой, и сохранившимися окраинами своими оглядывается округ, вспоминает...

О былом, лучшем, ушедшем?..

Обо всём. Но не скорбит. Да... Такая жизнь... Что ж?..

***

Далеко видно, далеко...

К вечеру... Гаснет добрый летний день, заходит красное солнышко. Туманится лёгкой синеватой прохладой река. Тушуются, смазываются тёмные пятна кустов, белеет дорога. Ветерок едва колышет, пахуч тёплый воздух... Стихают звуки. Чья-то животина, верно ещё недоена, протяжно мычит, зовёт хозяйку, но вяло, по-летнему. Жуют мирные хлева. Спокойна, нетороплива природа. Сумерки... Разбрелись люди по дворам, время к ужину...

Одинокий материнский голос:

— Васька, щас же иди, штаны одень, щас крапивой нажгу! — Ваське —лет пять, с утра так и бегает без штанов, в одной рубашке. Забежит домой, поест и опять ушмыгнёт. По хозяйству ещё не помогает, маловат. Загулял с соседскими ребятишками, собаками, лесом, летом. Однако, пора и спать, уж устал.

Напоследок застрял во дворе. В обнимку с Джульбарсом (кличка собаки: огромная дворняжка, помесь с овчаркой) сидят у собачьей будки, звякая строгой цепью, балуются: домой неохота.

Собака рада. «Может, спрятаться в будке?» — последняя мысль. Но идти надо.

— Васька-а-а!..

Васька непешно встаёт. Босыми ножками, стараясь не скрипеть, скрипит скрипучими половицами крыльца. Взобрался, вздохнул. Взялся за ручку двери, приоткрыл... Порка будет. Гарантировано. Может, обойдётся двумя-тремя шлепками?.. Но куда ж больше идти?..

Темнеет. Трудный день позади. Корова подоена, сытый хряк слышно сопит в сарае напротив, утюжит нагулявшимся окороком свой загон. Остальная нехитрая животинка (дюжина кур) накормлены; дуруют, лениво безобразят на насесте, нахохлены, где-то квохчет несушка. Петух не встревает, дремлет; старый, что ли, или устал? Животинка невелика, а что и нужно одному?

За столом против окна сидит тётя Копа. Капитолина Александровна Мешкова.

На коленях у неё пристроилась соседская трёхлетняя девочка Оля... Сейчас отдых, покой. Драгоценные минуты...

Справа за окном — высокий, крепко сбитый, сплошной забор. Тяжёлыми вековыми вратами и калиткой выходит на улицу.

Ворота открываются, только чтобы корову впустить, выпустить. Покосившаяся калитка (рядом, не в воротах) тягучим, с подвывом, нездешним скрипом впускает любого... но всё реже. На улице — три запоздалые липы, не старые, не молодые; небольшая лавочка. Правее — одинокий длиннющий колодец-журавель сиротливо кряхтит, правит жердями даже в безветренную погоду.

Вырыли не так давно. Глубокий колодец, метров двенадцать, бездонным провалом студёно отражает далёкое небо. Вкусная вода, холодная. Песчана земля, вокруг пески и пески, — потому и глубоки колодцы.

Напротив дома — река, небольшая и неглубокая (в самом-самом месте — по горлышко). Есть рыба, правда, мелковата. За большой надо спускаться ниже, до впадения рек; там и сомы омутами водятся, и немалые; крамолят, шершавят неторопливыми усами песчаное дно... А здесь — ребятишкам раздолье: ловят большой прямоугольной, плетёной из лозы корзиной. Четверо в воде: шумят, загоняют рыбу руками, ногами, палками, захлёбываются... быстро-быстро поднимают корзину — трепещет рыбёшка на дне, выбрасывают на берег. Один, самый маленький, идет по берегу, собирает, нанизывает на прутик... Кошка довольна будет. Или самим вечерком можно запечь в костре, целиком, не чистя; похрустеть сладкой, с дымком корочкой...

Между домом и сараем — небольшой огород: свекла необъятных размеров, на навозе, морковь, лук, зелень; пара лонь пристроилась. Слева — поле картошки. Картошка — основное... Молодую ещё не копали: старую не всю выбрали; остатки хранятся в яме, во дворе.

На столе — ужин. Дымящаяся разварная картошка и молоко. Молоко в кринках. В одной — парное, теплое, животворное; в другой (запотевшей, с третьей ступеньки погреба) — кислое, колодезно-ключевое, крутое, скользкими гигантскими глыбами падающее в стакан. Стакан горкой. Тётя Копа доливает тёплое...

Полны стаканы.

Не спешат. Тётя Копа ест. Немного, незаметно, как-то обрядно-уважительно — немалый труд вложен. И уж насытилась... Когда успела? Спокойно улыбчивое лицо.

Молчат.

Оленька ест. Старательно держит картофелину двумя ручками, перекидывает с ладошки на ладошку, торопится — горяча. Раздутые парусом, красные от натуги щёки пыхтят. Рот — до ушей в картошке и молоке. Быстрые глазёнки блестят, бегают туда-сюда...

Оленька, стеснительная робкая девочка, недавно начала говорить. Она почти живёт у тёти Копы, только что не ночует. Мать всё занята: большое хозяйство, четверо детей. Всё некогда. И Оля — каждый день здесь. Идёт сюда своей волей, тянет сюда... Приходит. Робко садится. Ждёт, если тетя Копа занята. Но тётя Копа всегда занята, и девочка терпеливо ждёт... Та же картошка, то же молоко... но вкусней здесь. И по утрам — яичница-глазунья. Из печи, дымящимися горками, столбиками стоящая навзлёт как крепкие, только что вскочившие боровички (белок и не растекается, в небольшой сковороде — дюжина яиц). Одна хохлатка несётся тёмно-жёлтыми, едва не красными, двужелтковыми яичками.

Тянется маленькое сердечко к доброте...

Насытились.

Тётя Копа давно уж сыта, помогает Оле.

— Ну, что Оленька, как пастух коров гонит?

— Выгоня-я-й!.. — басом хрипит детский простуженный голосок.

— Как?

— Выгоня-я-я-яй!

Улыбается тётя Копа, глаз в прищуре не видно. Широкое лицо осветилось детской бесхитростной улыбкой...

Тянет с улицы тёплым сладковатым дурманом: отцветает липа. Чернеет углом сарай напротив. Едва слышно чавкает сытая животина. И куры успокоились, не квохчут. Густятся сумерки. Выплывает спелая луна. К ночи...

Тетя Копа оправляет фитилёк в керосиновой лампе, улыбка порхнула жёлто-красным:

— Как?

— Выгоня-я-я-й...

Что выгоняй, почему выгоняй, зачем выгоняй, куда?..

***

А жизнь была большая, трудная. Простая доля, как многие... Голодными, кочевыми, пожарными годами лихолетья гражданской войны перебрались сюда. Заняли брошенный дом. Осели, пожили, прижились. Хозяева не вернулись. Так и остались здесь, навсегда... Большая была семья. Семеро детей, Капитолина – шестая. Но разбрелись все по миру, кто — куда; кто далеко (даже на Дальний Восток), кто поближе, кто скончался, а кто и погиб на войне. Капитолина Александровна так и прожила свой век здесь, никуда не «мигрируя».

Хлебнули и немецкой оккупации. Немцы, правда, не безобразничали. Хозяйничали. Эшелонами гнали строевой лес в Германию. Вырубили всё, что успели. Угнали и коров...

Одна осталась тётя Копа, одна, незамужняя, с больной матерью... Когда я её узнал — матери уже не было, преставилась... Одиноко жила Капитолина Александровна в одиноком, когда-то населённом, затем брошенном и потом вновь заселённом,и вновь оставленном, гулко утонувшем в земле доме и... счастливо жила. Так думается.

Но не место здесь «образ» создавать. Простой человек рядом ходил. Жил, мог. И хочется помнить его живого, не придуманного, дорогого, который знал... Знал, я уверен, то «нечто», что знал и тот неведомый русский зодчий, то именно, чему сейчас мы и радоваться не умеем.

Не достойны?.. Увы...

Русская доля, русская душа, русский характер...

...Такая жизнь. Что ж?

...Выстиранные, выбеленные небом, солнцем, годами нежданно-голубые глаза сохранили васильковый аромат; под чистым вздохом ресниц светятся...

Покойно лицо.

Бронза несходящего загара щедро оттеняет вольно кинутые брызги веснушек; улыбаются веснушки. Соломенно-ржаные, дивные, волной струящиеся волосы туго стянуты небольшой косой, оправлены белой косынкой; всегда оправлены, я не видел её простоволосой. Темнеют тёплой лаской коряжины потрудившихся рук; коричневато-золотые покрыты сыпками, как молодой твёрдой дубовой корой. Выглаженные, выутюженные до воскового блеска, того же цвета, что и свеча, ладони сгорблены непомерной работой. Не распрямляются. Изранены трещинами. Широка, просторна рукавами белая рубаха, стянутая тужна запястье. Здесь же — шерстяная ниточка: рука «развелась».

Крепкий литой стан упругими ступнями надёжно, тверезо, мощно упёрся в землю. Осанка величественна, достойна, важна... Ноги стянуты плотной коричневой юбкой. Легко эти ноги бегали по земле, легко. Босая. В лес: по дрова, пни, шишки; на сенокос; по реке жать серпом осоку, чтобы прокормить корову в запретные года, — всегда босая. Зимой лишь — валенки, да осенью, если уж совсем мокро — сапоги. Привыкла нога к свободе...

И изо дня в день — тяжёлый крестьянский труд... в непростое время. Печали я ни разу не видел на её лице, даже намёка на грусть, усталость. Никогда никому не жаловалась. Помогала всем, чем могла.

И... нечаянно радовалась.Неподдельно. Всегда. Всему. По-детски. Каждому человеку, каждому дарованному мигу, часу, дню... каждой веточке, былиночке, ростку, птичке, ветерку, небу... В согласии с миром прожила свой век, в любви. Счастливо прожила, принимая достойно все невзгоды и прощая всем всё... В богатстве прожила. Другом богатстве...

...И то «нечто», думается, что знал, ведал неведомый русский зодчий забытого, но возрождающегося монастыря много веков спустя восхищается, преломляется, сливается с судьбой простой русской женщины, жившей в далёкой, за сотни вёрст от столиц русской деревне в старом, русском, уставшем жить доме... Его уж тоже нет...

— Ну, что Оленька, как пастух коров гонит?

— Выгоня-я-я-й...

— Как?

— Выгоня-я-я-й...

Дорого мне это «выгоняй». Знаю твёрдо, что без этого, — нет у меня ни прошлого, ни настоящего, ни будущего.

И России нет...

 

фото ev231 с сайта Яндекс-фотки

 


 
No template variable for tags was declared.
Ирина Митрофанова

Москва
Комментарий
Дата : Вс июня 17, 2012, 22:11:53

Очень своеобразный текст. Я бы назвала это модернистским очерком. Всё это можно было написать в публицистической манере. А таким образом - это довольно неожиданно. Приятно удивлена, спасибо.
Лариса Ефремова

Москва
Комментарий
Дата : Вс июня 17, 2012, 23:01:28

Столько прилагательных и ярчайших эпитетов на квадратный сантиметр я, признаться, не встречала давно. Перед нами словесная живопись и даже местами скульптура, когда создаётся портрет персонажа "крупным планом", там даже статичность родом из другого искусства проглядывает. Очень привлекает возникающее при чтении чувство перспективы (горизонта, хорошо организованного пространства), воздуха, в этом тексте легко дышать, широкое такое письмо.
Автор вольно или невольно предожил читателю оригинальный вернисаж, где представил словесные картины самых разных жанров.
Возможно, кому-то покажется старомодным для нынешнего сверхскоростного времени сам стиль изложения. Но фрагментарная форма, полуочерковая-полудневниковая, выгодно контрастирует с ним. Что же касается содержания, то темы в основе - вечные. Родные места, память, детство, Человек, Жизнь - об этом никогда не надоедает читать, особенно если подача "не в лоб".
Екатерина Злобина

Cевастополь
Комментарий
Дата : Пн июня 25, 2012, 15:25:38

Такие вещи утверждают жизнь. Возвращают ей смысл и ценность. За это в том числе я и люблю литературу как вид искусства.
Любовь Гудкова

Москва
Комментарий
Дата : Сб июля 07, 2012, 15:26:47

Очень вкусный язык и сочный цвет. Всё очень живое и настоящее. Вызывает мощный отклик в человеческом сердце эта яркая картина привычного земного бытия простого человека.

Вход

 
 
  Забыли пароль?
Регистрация на сайте