|
Просмотров: 1294
14 декабря 2011 года
Если бы современная Россия нашла в себе мудрость и решимость объявить год столетия великого поэта – 2010-й – «годом Твардовского» (как некогда 1990-й был наивно-восторженно провозглашён «годом Солженицына»), то мы бы, пожалуй, приобрели уникальный шанс для первого толчка к долгожданной консолидации нашего больного и расколотого общества. Ибо скоротечные юбилейные мероприятия, при всём их искреннем эмоциональном пафосе, не могли заменить глубокой и согласной работы общественной мысли в уяснении подлинного исторического значения деятельности Твардовского – не только для прошлого, но и для настоящего и будущего России. Может быть, стоит напомнить об этом хотя бы в преддверии другой печальной даты – 40-летия со дня смерти великого человека эпохи?
«Народный поэт», – стократно было произнесено и прописано во время юбилея. Но что стоит за этим понятием, осознано ли оно по-настоящему? Больше говорили о необычайно простом поэтическом языке, максимально доходчивом для миллионов читателей. А мысли, идеи, чаяния – народные и государственные, – которые этот язык выражал, не стоят внимания? Чаще вспоминали «Василия Тёркина». А почему не «Тёркина на том свете», которым сам поэт дорожил, может быть, ещё больше? На разные лады звучало: «Твардовский – последний поэт советской эпохи» (подразумевая, что раз эта эпоха ушла, то и поэт ушёл вместе с нею).
С таким шлейфом штампов и мифов вокруг своего имени поэт вошёл в ХХI век. Были исключения, в том числе в публикациях «ЛГ», но речь идёт о так называемом мейнстриме, основном течении современной литературно-общественной мысли.
К счастью, издательская программа, приуроченная к столетию Твардовского, оказалась на высоте. Главным её событием стала, несомненно, публикация двух томов дневников поэта, его «Рабочих тетрадей», где поэт раскрылся во всей откровенности и масштабности своих мыслей и где самым обнажённым образом проступила драма идей, за которые он боролся. Эти рабочие тетради опубликованы под названием «Новомирский дневник», перекликаясь с «Новомирским дневником» А. Кондратовича, – в чём не только преемственность, но и громадный шаг вперёд с точки зрения познания советских шестидесятых.
В 1960-е годы Твардовский, пожалуй, как никто, ощущал грозные тектонические изменения, которые могут произойти в СССР, если, с одной стороны, партия и государство не проявят достаточной гибкости и мудрости, а с другой – если не умерят свой пыл носители радикально-нигилистического отношения к советской эпохе, новые русские максималисты, постоянно окружавшие «Новый мир». Максимализм и нигилизм в России необычайно живучи – они, можно сказать, имманентны нашей культуре и меняют время от времени лишь свой объект. Так было и в 1960-е годы, в которые именно Твардовскому и его журналу выпала труднейшая историческая роль – сдерживать традиционные российские крайности и быть выразителем «невыносимых» для русского человека центристских позиций.
Куда, в какие стороны шатало тогда сообщество советской интеллигенции, едва вздохнувшей свободно после сталинского насильственного единомыслия? С чего начинался очередной русский раскол? Известно: с попыток полного отрицания всего советского и его идеологических столпов – марксизма-ленинизма, интернационализма, материализма и атеизма. В то время как здравая часть общества (олицетворявшаяся Твардовским) была убеждена, что все эти «измы» в теории и практике были извращены и примитивизированы и что на самом деле все они имеют глубокое рациональное и жизненное зерно, действительно выстраданное историей, у неофитов, искавших «доктринальную ошибку», колебаний не было – надо отвергнуть все постулаты советской идеологии категорически и наотрез – «с порога», как писал А. Солженицын в своём запоздалом споре с Твардовским в книге «Бодался телёнок с дубом».
Именно Солженицын символизировал тогда (да и впоследствии) радикально-антикоммунистическую позицию, неприемлемую для Твардовского, и в этой позиции ярче всего проявился «русский нигилизм» нового витка истории. В отличие от атеистического «нигилизма» ХIХ века он приобрёл религиозную окраску. Неслучайно первое, что сделал главный бунтарь 1960-х после выхода «Ивана Денисовича» и «Матрёнина двора», – принял православную веру. Не смея бросать тень на этот личный выбор как на акт свободы вероисповедания, не могу в то же время не заметить, что он изначально нёс в себе, скорее, не духовное, а прагматико-политическое начало. Весьма характерно, что Солженицын той поры был сразу окружён ореолом «мессии», и в вольнодумном «Новом мире», куда он заходил, стали с иронией говорить о «дамском, молитвенном» к нему отношении (А. Кондратович). Апофеозом публично-политического православия Cолженицына (как сказали бы теперь – PR-акцией) стало его появление на похоронах Твардовского в декабре 1971 г., где он, «праведник», под щёлканье фотоаппаратов перекрестил своего «заблудшего» крёстного отца в литературе...
А что же сам Твардовский? Его атеизм никогда не был воинствующим, но и обратиться к Богу, в лоно церкви, автор двух столь жизнерадостных и жизнеутверждающих «Тёркиных» не смог бы, вероятно, никогда. По крайней мере в дневнике поэта никаких признаков такой эволюции не прослеживается. Зато там есть поразительная беспощадная запись: «Мы не просто не верим в бога, но мы «преданы сатане» – в угоду ему оскорбляем религиозные чувства людей, не довольствуясь всемирным процессом отхода от религии в связи с приобщением к культуре… Мы насильственно, как только это делает вера завоевателей в отношении веры завоёванных, лишили жизнь людей нашей страны благообразия и поэзии, неизменных и вечных её рубежей – рождения, венчания, похорон…»
Стоит заметить, что фразы Твардовского о «преданности сатане» и «вере завоевателей» являются цитатами из книги Н. Бердяева «Истоки и смысл русского коммунизма», которую он прочёл ещё после войны и перечитывал в середине 1960-х годов. Относясь к религиозным аспектам философии Бердяева вполне сдержанно, Твардовский тем не менее оценил многие его мысли, касавшиеся не только «лжи» коммунизма, но и его «правды». Главное – он был целиком солидарен с выводом великого философа о том, что коммунизм стал в России новой религией. «Религией, обкорнавшей нас, обеднившей» – подчёркивал Твардовский в своём дневнике.
Между прочим, даже в своих официальных партсъездовских речах, где невозможно было обойтись без ритуальной риторики, Твардовский прямо заявлял: «Литература способна подтверждать только то, что не является навязанным жизни извне». Уж кто-кто, а автор «Тёркина на том свете» прекрасно видел и чувствовал это «извне», т.е. вполне чётко и трезво различал реально-жизненное и утопическо-фантасмагорическое в самой коммунистической доктрине и в том социализме, который утвердился в СССР. Именно во втором «Тёркине», написанном в 1954 г., впервые прозвучала откровенная издёвка над «системой» и над «режимом», который «научно обоснован» и где даже «тот свет» – «лучший и передовой». Недаром поэма была признана «идейно порочной», «антисоветской» и надолго запрещена. Не кто иной, как Твардовский, стал основоположником советского самиздата – его сатирический «Тёркин» в 1950-е был бесспорным лидером по тайной перепечатке и поистине народному признанию.
С ещё бóльшим основанием «Тёркин на том свете» может быть поставлен в ряд наиболее смелых и фундаментальных антиутопий – по причине прежде всего жанровой, лубочно-карнавальной, соответствовавшей массовому традиционному сознанию, привыкшему поверять все теоретические «измы» жизнью. Сам Твардовский глубоко осознавал еретический смысл своей поэмы, но верил и в её оздоровляющее конструктивное значение, в чём он смог убедить и Н. Хрущёва во время знаменитой читки в Пицунде в 1963 г., добившись публикации поэмы в «Известиях» и «Новом мире». Почти десятилетний разрыв между написанием и выходом в свет (при неизбежном редактировании) снизил общественный резонанс второго «Тёркина», но Твардовский имел право – о чём он пишет в дневнике – считать свою поэму приоритетной по отношению к опубликованному им же «Ивану Денисовичу» Солженицына. Это и в самом деле так: сила художественных обобщений «Тёркина на том свете» гораздо выше, а главной причиной недооценки поэмы стала, вероятно, труднопереводимость русского раёшника на иностранные языки…
Если говорить об антиутопичности сознания Твардовского, то её можно найти и в самой, казалось бы, «утопической» его поэме «Страна Муравия». «Посеешь бубочку одну, / И та –твоя» – эта маленькая, но многозначительная строчка ещё в 1930-е годы была сочтена выражением «кулацкой идеологии» и припомнена поэту в ЦК в 1954 г., во время шельмования за «Тёркина на том свете». В ней увидели покушение на главный догмат коммунистической доктрины – отрицание частной собственности.
В личности Твардовского наша страна имела не «последнего советского поэта», а последнего истинно народного поэта всей тысячелетней истории России, причём не просто слезливого доброхота-«заступника» (коих всегда были тьмы), а твёрдого «государственника» в самом широком понимании. Это качество не могло быть рождено ничем иным, как новым содержанием жизни России – СССР.
Если первородное крестьянство даровало поэту нравственную чистоту и глубокое житейское здравомыслие, то новый строй, при котором он вырос, воспитал в нём чувство огромной ответственности (понимаемой буквально и императивно) перед народом и страной. Иногда говорят, что здесь оставило след жёсткое сталинское «воспитание». Но для Твардовского гораздо более значимой была школа Великой Отечественной войны – именно война, народная по сути, со всеми её экзистенциальными законами, и прежде всего освящением чувства долга перед Родиной, сформировала базовое поколение людей советской эпохи с его нормами и ценностями, которые впитал в себя автор и первого, и второго «Тёркина».
Выдающийся историк и философ М. Гефтер сравнивал Твардовского по его значению с Пушкиным, называл крупнейшей фигурой русского ХХ века и предрекал его истинное понимание только в ХХI веке. Что здесь имелось в виду? М. Гефтер, фронтовик, первый в СССР марксист-эволюционист и глашатай социал-демократии, ясно видел значение Твардовского как уникальной символической фигуры, могущей консолидировать российское общество при очевидных уже тогда расколах и распадах. В нём – и только в нём – виделся философу идеал Большого Синтеза, который соединял бы в себе лучшее из недавнего с самым смелым из нового, что стучалось в дверь. В переводе на рациональный язык это означало окончательный отказ от всего утопического в доктрине «коммунизма» и установку на его «самоизменение» (термин Маркса) с бережным сохранением полуреализованных достоинств, и в первую очередь продекларированных принципов социальной справедливости и «участия народа в управлении государством». Надо заметить, что ходячих формул о «социализме с человеческим лицом» Твардовский никогда не употреблял даже в дневнике. Но именно социал-демократическая платформа являлась – и объективно, и по всем внутренним импульсам – выражением позиции Твардовского и его журнала.
Все публикации «Нового мира» 1960-х годов следуют этой программе. Нельзя не напомнить, что понятие «рынок» было возвращено к жизни в СССР именно в эти годы. При этом оно всегда употреблялось в сочетании с понятиями «план», «социалистическое, государственное планирование», предполагая их реальное взаимодействие и подводя к возможности нового (по принципу НЭПа) осуществления принципов многоукладной экономики.
В дневниках Твардовского не встретишь апологии частной собственности, но тема «своей бубочки» и «культурного хозяина» (на примере отца-хуторянина) звучит постоянно, что свидетельствует опять же о его убеждении в возможности и необходимости её легализации – в разумном сочетании с госсобственностью. Чем не гибкая и здравая позиция – хоть для 1960-х годов, хоть для 1990-х? Социализм должен и имеет возможность качественно измениться, причём эволюционным путём, – эта идея действительно составляла веру и надежду Твардовского и миллионов других людей его эпохи. Была ли она иллюзией? Решить единым махом этот вопрос – свысока, как делают ныне многие, купаясь в «совершенствах» посткоммунистической или постмодернистской эры, – значит сделать историю фатальной, запрограммированной (в том числе усилиями умелых игроков «всемирной шахматной доски»).
Феномен огромной популярности программ реформирования социализма и конвергенции в 1960-е годы, как и феномен огромной популярности «Нового мира», ещё по-настоящему не осмыслены. Но это был тот случай, когда идея поистине становилась материальной силой. Неслучайно одно из итальянских издательств предлагало тогда выпустить несколькими книгами антологию журнала Твардовского, гарантируя успех этого издания в Европе (воспоминания В. Лакшина). А другой убеждённый социалист-шестидесятник И. Дедков вспоминал слова молодого, воодушевлённого аспиранта из Костромы: «Для меня подписка на «Новый мир» как партийный взнос. Не существующая, но партия».
Многознаменательнейший и точный образ!
Чтобы понять истинную цену мужества и разума Твардовского, надо напомнить, как вели себя в конце 1960-х годов многие «нетерпеливцы» – «максималисты» и «нигилисты» нового витка российской истории. Здесь никак не обойти фигуру А. Солженицына, самого яркого выразителя этих настроений. В силу целого ряда обстоятельств (где далеко не последнюю роль играла склонность писателя к двойной игре, к блефованию и к саморекламе перед лицом Запада), авторитет Солженицына постепенно стал тогда затмевать авторитет Твардовского.
Надо напомнить, что и в СССР, и на Западе автор «Ивана Денисовича» поначалу был воспринят как писатель социалистической ориентации – не коммунист, но «попутчик», имевший лишь отдельные расхождения с проводимой в своей стране политикой. Подтверждали это и мысли о «нравственном социализме», а также о том, что «капитализм отвергнут историей», которые звучат в «Раковом корпусе» (в устах одного из его героев Шулубина). Эти, казалось бы, концептуальные идеи повести, за публикацию которой в своём журнале сражался и отдал несколько лет жизни Твардовский, сыграли огромную роль в судьбе автора, став для него своего рода охранной грамотой – они не только смягчили жёсткую позицию власти по отношению к «бунтарю» внутри страны, но и создали ему репутацию сторонника социалистических ценностей за рубежом.
Причём последнее было значительно более важным, поскольку по такой логике получалось, что в СССР преследуют писателя-социалиста и антисталиниста. Именно на этом была основана многолетняя поддержка Солженицына на Западе влиятельными в ту пору левыми силами, именно поэтому, как признавался он сам в «Телёнке», «накал западного сочувствия стал разгораться до температуры непредвиденной». Однако, как пояснил позднее писатель, мысль о «нравственном социализме» отнюдь не являлась его манифестом – «её прочли так, потому что им надо было видеть во мне сторонника социализма, так заворожены социализмом – только бы кто помахал им этой цацкой»… Стоит заметить, что циничный пассаж с «цацкой» появился у Солженицына в его книге «Бодался телёнок с дубом» лишь во втором её издании в 1978 г., то есть много позже присуждения ему Нобелевской премии. Есть основания полагать, что если бы этот пассаж или нечто подобное ему, раскрывавшее истинные взгляды писателя, было высказано им в его обращениях и интервью на Западе до 1970 года, то у него возникли бы очень серьёзные проблемы с Нобелианой.
А если бы Солженицын проговорился на ту же тему во время встреч с Твардовским ещё в 1966 г., когда началась эпопея с «Раковым корпусом»? Разрыв был бы неминуем!
Надо сказать, что многие поступки «первооткрывателя» лагерной темы вызывали и раньше резкую неприязнь у его главного покровителя. Уже после известной истории с арестом романа «В круге первом» Твардовский записывает в дневнике, что Солженицын – «скрытый самодум», стремящийся куда-то «удрать». После неудачных попыток выйти на откровенный разговор и осознания того, что открытость и теплота человеческих отношений – не стиль Солженицына, поэт (в декабре 1967 г.) сделал многозначительную запись: «Его я уже просто не люблю». О причинах этой отчуждённости, пожалуй, точнее всего написал А. Кондратович, бывший свидетелем терзаний Твардовского: «Откровенность, искренность во взаимоотношениях он ценил выше всего. Солженицын не был с ним искренен, и это А.Т. тяжело переживал. В известной мере переживал как предательство, а что может быть тяжелее этого». Эти чувства были вложены, несомненно, и в ту итоговую формулу, которую вывел Твардовский: «Мы его породили, а он нас убил». (Имелось в виду, что многолетняя искренняя поддержка Солженицына привела власть к выводу о «неблагонадёжности» журнала и самого Твардовского, в результате чего он и был в конце концов снят с поста главного редактора.)
Книга «Бодался телёнок с дубом» с уничижительным изображением Твардовского как слабовольного человека «с нераспрямлённой спиной», к тому же «помогавшего душить»(!) свободолюбивого автора, стала не только уникальным памятником эгоцентризма и человеческой неблагодарности, но и одним из главных – наряду со столь же тенденциозным «Архипелагом ГУЛАГ» – радикальных антикоммунистических манифестов Солженицына («бомб», как он их сам называл), направленных прежде всего против своей страны и её новых ценностей, выкристаллизовавшихся в тяжком опыте 1960-х годов.
Прагматически использованный как «орудие холодной войны» (В. Шаламов) и затем отторгнутый Западом, Солженицын в 1980-е годы пишет в Вермонте книгу «Угодило зёрнышко промеж двух жерновов», где снова вспоминает о Твардовском – на этот раз как о «богатыре», но без тени извинений за откровенную клевету в «Телёнке». Твардовского, по словам писателя, «перепутало и смололо жестокое проклятое советское сорокалетие», но главное достоинство поэта в том, что он якобы «перенёс русское национальное самосознание через коммунистическую пустыню».
Снова – пальцем в небо, снова – попытка выдать желаемое за действительное! «Пустыней» прожитые вместе со страной годы Твардовский никогда не считал и не раз заявлял, что «если бы не Октябрьская революция, меня бы как поэта не было». Какое бы то ни было выпячивание своей «русскости» или «национального самосознания» Твардовскому было абсолютно чуждо – и как интернационалисту советской формации, и как русскому интеллигенту, и как редактору-политику. «Новый мир» – и это было одной из главных его черт – всегда принципиально выступал против любого рода национализма, и не по партийной указке, а по глубокому убеждению в его грозной опасности для единства страны.
Главным кумиром перестройки стал легализованный и абсолютно некритически воспринятый Солженицын. Никто (никакое ЦРУ опять же) не принуждал власти СССР к широкомасштабному тиражированию (в том же «Новом мире») «Архипелага ГУЛАГ» и «Телёнка» – без какого бы то ни было объективного комментария. Критические голоса по адресу этих крайне пристрастных книг-фальсификаций быстро захлебнулись в потоке славословия и «коллективного прозрения» по поводу «правды о чёрном советском прошлом». Великая страна, потеряв всякое чувство государственного достоинства, уподобилась унтер-офицерской вдове и на глазах изумлённого мира стала сечь себя, свою историю налево и направо…
Мудрый стоик М. Гефтер назвал всё это «эпидемией исторической невменяемости». Вряд ли с этой оценкой не солидаризировался бы – будь он жив – и А. Твардовский. Невозможно представить, что поэт одобрил бы развал СССР и безжалостный произвол российских приватизационных реформ, приведший народ к почти послевоенной нищете. Его Тёркин в эти годы оказался на том свете уже буквально – бывшие бравые неунывающие солдаты Великой войны умирали тогда на глазах тысячами. Всё, во что верил поэт, было растоптано.
Неслучайно практически все шестидесятники, входившие в круг «Нового мира», в 1990-е годы отторгаются властью и становятся в оппозицию к ней. М. Гефтер, выйдя из состава Президентского совета, резко выступает против разгона российского парламента в 1993 г., первым поднимает голос против войны в Чечне. За выступление в защиту парламента подвергается либеральной обструкции В. Лакшин. В оппозиции к власти находится и журнал «Свободная мысль», где работает И. Дедков. Следует заметить, что практически никого из бывших «новомирцев» не коснулось «полевение» (в сторону сотрудничества с КПРФ), а «поправение» всё же некоторых коснулось – например, Ю. Буртина, который – во многом под воздействием идей Солженицына – встал на антисоциалистические позиции. Честный самоанализ этой эволюции с признанием её ошибочности дал сам Ю. Буртин в своей «Исповеди шестидесятника», сделав при этом принципиальный вывод о том, что «Твардовский гораздо глубже и ответственнее думал о судьбе России и её будущем, нежели Солженицын».
Наверное, давно пора прийти к такому же итогу и другим апологетам и жертвам «русского нигилизма» конца ХХ века. Символы и символические фигуры, олицетворяющие правду (правду-истину и правду-справедливость), в России всегда играли колоссальную роль. Очевидно, что Солженицын не стал и не мог стать фигурой, объединяющей страну, – он, скорее, всегда раскалывал её.
Твардовский же по-прежнему твёрд – он никогда не претендовал на роль кумира, но в коллективной памяти общества остался действительно «своим» и «многим для многих». Его вера и надежда не могут быть забыты Россией ХХI века, как и его бессмертные слова:
Хлеб-соль ешь, А правду режь…
Валерий ЕСИПОВ, "Литературная газета"
No template variable for tags was declared.
|
|