СЕРГЕЙ СОБАКИН. ГРИГОРИЙ-"БОГОСЛОВ" СНЕЖАНА ГАЛИМОВА. ТОНКИЙ ШЕЛК ВРЕМЕНИ ИРИНА ДМИТРИЕВСКАЯ. БАБУШКИ И ВНУКИ Комментариев: 2 МИХАИЛ ОЛЕНИН. ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ АНФИСА ТРЕТЬЯКОВА. "О РУСЬ, КОМУ ЖЕ ХОРОШО..." Комментариев: 3 АЛЕКСЕЙ ВЕСЕЛОВ. "ВЫРОСЛО ВЕСНОЙ..." МАРИЯ ЛЕОНТЬЕВА. "И ВСЁ-ТАКИ УСПЕЛИ НА МЕТРО..." ВАЛЕНТИН НЕРВИН. "КОМНАТА СМЕХА..." ДМИТРИЙ БЛИЗНЮК. "В ШКУРЕ ЛЬВА..." НИНА ИЩЕНКО. «Русский Лавкрафт»: Ледяной поход по зимнему Донбассу АЛЕКСАНДР БАЛТИН. ПОЭТИКА ДРЕВНЕЙ ЗЕМЛИ: ПРОГУЛКИ ПО КАЛУГЕ "Необычный путеводитель": Ирина Соляная о книге Александра Евсюкова СЕРГЕЙ УТКИН. "СТИХИ В ОТПЕЧАТКАХ ПРОЗЫ" «Знаки на светлой воде». О поэтической подборке Натальи Баевой в журнале «Москва» СЕРГЕЙ ПАДАЛКИН. ВЕСЁЛАЯ АЗБУКА ЕВГЕНИЙ ГОЛУБЕВ. «ЧТО ЗА ПОВЕДЕНИЕ У ЭТОГО ВИДЕНИЯ?» МАРИНА БЕРЕЖНЕВА. "САМОЛЁТИК ВОВКА" НАТА ИГНАТОВА. СТИХИ И ЗАГАДКИ ДЛЯ ДЕТЕЙ НАТАЛИЯ ВОЛКОВА. "НА ДВЕ МИНУТКИ..." Комментариев: 1 "Летать по небу – лёгкий труд…" (Из сокровищницы поэзии Азербайджана) ПАБЛО САБОРИО. "БАМБУК" (Перевод с английского Сергея Гринева) ЯНА ДЖИН. ANNO DOMINI — ГИБЛЫЕ ДНИ. Перевод Нодара Джин АЛЕНА ПОДОБЕД. «Вольно-невольные» переводы стихотворений Спайка Миллигана Комментариев: 3 ЕЛЕНА САМКОВА. СВЯТАЯ НОЧЬ. Вольные переводы с немецкого Комментариев: 2 |
Просмотров: 1099
23 января 2015 года
Это похоже на какой-то бред. Почему мне так хочется его понять? Кто он был в моей жизни, кто? Почему, вместо того, чтобы искать что-то родное, близкое в себе и в окружающих меня людях, я должен пытаться понять его? Простите, я понимаю сейчас, что все, что я говорю, — это на полчаса времени, не более. Попытка осознать такое ничтожное событие в жизни не может длиться более чем полчаса. Потерпите, всего полчаса… Жил-был человек, которого никто не воспринимал. Не то чтобы его не любили — нет, просто он был для всех каким-то тихим, пустым, неоскорбительным явлением. Звали его Грязев. Ну, вы же знаете, как часто бывает, что в юности называют человека не по имени, а по фамилии, и при этом с оттенком уважения или пренебрежения. А «Грязев» был с оттенком… глины — да, бесформенной такой глины. В художественном училище, куда Грязев вместе с нами после девятого поступил на живописное отделение, по фамилии его стали называть сразу. Нет, имя его я помню: Саша. Бывает так, что имя помнишь, но не употребляешь. Одевался Грязев как чухан — всегда в коротковатых «колхозных», заглаженных до жирного блеска, черно-коричневых штанах, дешевых ботинках, из которых виднелись носки, в какой-то тотально немодной рубашке. И это при отце — известном советском художнике со всякими почестями: выставками, премиями, госзаказами, стало быть, деньги в его семье водились. Со своей тонкой шеей, взъерошенными волосами, круглым маленьким подбородком, на котором торчали несколько волосин, вздернутым носом, черными глазами-пуговками и чуть картавым голосом, Грязев имел типичный вид калича, как называли мы тех, кто не умел шутить, дурачиться, стильно одеваться, снимать телок, пить, танцевать, интересно что-то рассказывать, курить план, драться — словом, жить. Смешно еще было то, что Грязев поступил на живописное отделение, где учились одни суперактивные девки: ногастые и грудастые художницы, носившиеся шумной толпой и разрисовывавшие холсты так, словно выполняли скоростной бизнес-план. А Грязев неторопливо мешал на палитре и холсте земляного цвета краски, но делал это не вдумчиво, а словно бы в какой-то заторможенности. По крайней мере — так казалось со стороны. Но его не обижали. Как-то в голову не приходило, такой он был странный и даже интересный в своей задумчивой заторможенности. А если точнее — не было в нем той тонкой человеческой струны, которую обычно хочется задеть, когда кого-то унижаешь. Как-то я, Селен, Матвей и Хитрун собрались в нашем училищном туалете на втором этаже и забивали в папиросы план, который принес Матвей. Забили первую, пустили по кругу, пыхнули, стало легко и приятно. Из туалета через окно был виден двор, в котором проводился урок физкультуры. Мы смотрели на бегающих по кругу девчонок, на их мелькающие в солнечных лучах ноги и дергающиеся под футболками груди, со смехом обсуждали, какая из них уже трахается, а какая еще нет. Матвей говорил, что драл половину из них, и показывал: разводил руками и закручивал воображаемые женские ноги вокруг головы — и мы смеялись и верили. А потом, когда мы опять забили и пустили по кругу вторую, Матвей ткнул пальцем в окно и крикнул: — Прикиньте, Грязев! Мы столпились у окна и стали смотреть. Разумеется, не будь мы под травой, то не пожирали бы глазами Грязева и не ржали бы как полоумные. Но что-то такое трава делает с человеком — вероятно, дает щелбаны его покоящейся в сосуде душе, грубо ее раскачивает, и поэтому с нами происходит что-то глубокое и одновременно безобразное. — Глядите, глядите, да он дрочит! —Та не, это он медитирует… Ха-ха-ха! — Нет, пацаны, я амонал*, Грязев же на сфинкса похож, смотрите… — Да на папу Карло, ты посмотри, вылитый Карло! Грязев стоял возле спортивной площадки в своих коротких наглаженных брюках и в тупорылых ботинках, действительно похожих на башмаки папы Карло. Вздернув подбородок и деловито засунув руки в карманы, он смотрел на бегающих девчонок. Рядом с их сверкающими на солнце телами Грязев казался каким-то засушенным черным грибом. Казалось, весь мир дышит, живет, мчится, бежит куда-то к чему-то новому и сильному, и только этот человечек с пузырящейся рубашкой и широкими не по размеру штанами замер в душном пространстве. И тут что-то случилось со мной — наверное, начался какой-то особый приход, потому что я разом как-то просветлел. Будто разомкнулось что-то в груди и зажглось. Стало стыдно насмехаться над Грязевым, я замолчал. И так остро это новое свое состояние почувствовал, что голоса смеющихся друзей вокруг утихли — словно их накрыло одеялом, и я в этом новом сияющем мире вышел из туалета и стал спускаться на первый этаж. С каждым шагом я наливался светом. Людей в коридоре не было, я встретил какого-то вшивого, жалобно мяукающего котенка — взял этот комок и поцеловал прямо в нарывающий какой-то заразой лоб. Я не чувствовал отвращения, свет заливал меня. Когда я вышел во двор училища, Грязев был все еще там. Он стоял, отвернувшись от спортивной площадки, на которой девчонки под руководством физрука с громкими визгами играли в волейбол. Лицо Грязева мне показалось каким-то хрустальным, казалось, оно вот-вот разобьется. — Саша, Саша, — сказал я, — ну как ты, что? Я улыбался, поливая его лучами выходящего из меня солнца. — Я думаю, — Грязев пожал плечами. — О чем? Он посмотрел на меня, а потом куда-то вперед, мимо. Казалось, он заметил впереди что-то далекое и важное. — Что-то я никак не пойму, — сказал наконец Грязев, — то ли мне срать, то ли е...ться хочется. Я не очень-то помню свою реакцию на эти слова. Ну, дайте кому-нибудь обкуриться и скажите ему вот так. Наверняка он зайдется от смеха. Но я точно помню, что не зашелся. Видимо, почувствовал, что Грязев сказал это не для того, чтобы подколоть или еще как. Он просто сказал. Для него это была реальная проблема выбора. А потом… Ну, какие-то грязно-цветные пятна света. Вспыхивающие холсты воспоминаний. Как-то я зашел к живописцам на курс спросить что-то из красок, кажется охру или кадмий желтый, которые у меня закончились. В аудитории находился один Грязев, он дописывал по памяти обнаженную натуру. Я подошел, спросил краски, он ответил, что у него есть только умбра, кадмий коричневый и краплак. И продолжал молча работать: отходил, присматривался и резко бросался на холст с кистью, словно мушкетер. Но почти каждый его мазок соответствовал его фамилии. Есть в живописи такое понятие — грязь. Это не серый, не черный цвет, это когда краски на холсте смешиваются в негармоничной пропорции и вместо прозрачного полутона или бархатной тени получается жухлая неприятная грязь. Тот человек на холсте, которого Грязев сейчас дописывал, показался мне похожим на живой труп. Настолько он был весь неживого мертвого цвета. Хотя внутри у него что-то едва заметно билось, пульсировало. Там жила какая-то скрытая, непонятная мне и непонятно кому нужная жизнь. С похожей жизнью я встретился, когда познакомился с его отцом. Весной отец Грязева пришел в наше училище по поводу открытия своей выставки. Папа Грязева оказался точно такой же, как сын: худой, в немодном, плохо сидящем коричневом костюме, в дешевых советских ботинках, с тонкой морщинистой шеей и козлиной бородкой. Только на пятьдесят лет старше. Грязев, как говорили, был его единственный поздний ребенок. Отец Грязева ушел на фронт в 41-м добровольцем, попал в плен и всю войну провел в фашистском концлагере. Он сам это нам рассказывал картавым бесстрастным голосом, когда открывал выставку в актовом зале. Выставка состояла из рисунков углем, которые отец Грязева нарисовал, когда сидел в концлагере. Немцы, оказывается, ему там разрешили рисовать. Но только таких же заключенных, как он сам. Если бы он изобразил хоть одного немецкого солдата-охранника, его бы сразу расстреляли. — Рисуя людей, — рассказывал Грязев-отец, — я спасался таким образом от смерти, которая в концлагере присутствует рядом с тобой. Каким-то чудом он сохранил эти рисунки. На пожелтевшей бумаге были изображены фигурки худых, одетых в робы людей, которые сидели, лежали, стояли, шли, поднимали что-то, несли. Темные худые человечки, чем-то похожие на самого художника и его сына. Такие маленькие Грязевы. Снова в моей жизни Грязев появился, когда мне было уже двадцать два года. Я тогда только что отслужил армию, мы решили всей компанией поехать в Москву, посмотреть празднование тысячелетия крещения Руси. Было жарко, июнь. Многие из нас тогда уже начали увлекаться разными религиозными учениями: буддизмом, Кришной, христианством. Грязев тоже отправился с нами. Говорят, что мы ехали с ним в одном поезде и в одном вагоне, но я его совершенно не помню. Всю дорогу мы пили, познакомились с двумя девчонками, которых обаял Селен. Что-то он им там втирал про позднего Пикассо, а Хитрун рассуждал про раннего Будду, и они обе ушки развесили. Позже Селен в Москве одну из них оприходовал. Но вот когда уже ехали в Сергиев Посад, в электричке, Грязева я помню. Он сидел перед нами, ровный, прямой, все в той же отсталой одежде, с такими же редкими волосами на подбородке, из обновлений в нем только фотоаппарат «Зенит» на шее. Интересно, кстати, служил ли он в армии? Грязев, ты служил? В Сергиевом Посаде били колокола. Со всего мира съехалось множество церковных и светских персон. От обилия нарядных священников рябило в глазах. Вокруг щелкали фотокамеры, раздавались восторженные крики. Подчиняясь всеобщей праздничной и какой-то истеричной атмосфере, мы тоже снимали на свои мыльницы эти праздничные процессии. Зачем? Сейчас я иногда нахожу поблекшие черно-белые фотографии неизвестных мне монахов, священников — почему-то они остались в моей жизни. А Грязев… На него атмосфера праздника повлияла как-то сильнее, чем на нас. В него даже словно буквально вселилось какое-то неистовое существо. Я видел в толпе его беспокойное тревожное вытянутое лицо и выпученные глаза. Свесившись через бортик металлической ограды, едва не падая, Грязев беспрерывно щелкал своим «Зенитом». Происходящее напоминало кадры какого-то знаменитого кинофестиваля: по обе стороны толпится сдерживаемый ограждениями и милицией народ, а по дорожке чинно движутся ВИП-персоны. Несколько фотографов и телевизионщиков стояли возле дорожки за оградой; судя по табличкам на груди, это были аккредитованные журналисты. И вдруг я заметил, что Грязев со своим «Зенитом» на шее очутился рядом с этими журналистами — видимо перелез через ограду. Лицо Грязева озаряла тревожная радость причастности к чему-то космически важному. Подламывая ноги, он резко падал то на одно колено, то на другое, почти ложился на землю, вскакивал, отпрыгивал, менял позицию, вытягивая перед собой «Зенит», и снимал, снимал, снимал… Фотографы с возрастающим недоумением, а вскоре и с раздражением, поглядывали на него. Но Грязев неистово бросался под ноги идущим и щелкал, щелкал. Казалось, он сошел с ума. Один толстый монах в длинной черной рясе споткнулся о Грязева, полетел вперед и упал бы, если бы его не подхватили. Возле Грязева почти сразу же возникли двое мужчин в одинаковых темных костюмах. Взяв Грязева под руки, они отвели его в сторону. Я видел, как у него проверяют документы, как открыли фотоаппарат и вытащили пленку. Лицо Грязева стало робким, тревожным. Таким лицо было у моего друга Пани, когда нас за школой поймали старшеклассники-хулиганы, а мне удалось вырваться, и я отбежал и смотрел со стороны, как Паню о чем-то допрашивают, а потом отбирают мелочь. Наконец высокий мужчина в костюме вытащил рацию, но видимо передумал, покривил лицо и спрятал ее в карман пиджака. Он развернул Грязева спиной к себе, приподнял его за воротник и повел перед собой, точно нашкодившее животное, при этом Грязев, почти отрываясь от поверхности земли, дергал руками и ногами. Держа Грязева одной рукой, человек в костюме отодвинул заграждение и несильно толкнул его в спину — Грязев влетел в толпу. В той раскаленной от июньской жары Москве мы провели еще несколько дней. И я снова не помнил Грязева, а помнил только себя, друзей, наши прогулки по Арбату, походы в Пушкинский музей и в Третьяковку, попытки попасть на концерт какой-то рок-группы. А однажды — это было уже через пять лет после поездки в Москву — ко мне домой пришел Матвей. Поболтали о том, о сем, о том, как продаются его работы, как мои дизайнерские успехи. И в конце он сказал: — Грязева помнишь? — Конечно, кто ж его не помнит. — Он пропал. — Как пропал? — Так, пропал. Недавно я его мать встретил, у него ж отец умер, и он с матерью живет, так она говорит, что Грязев пропал. Уже два месяца, говорит, как его нет. Ни записки, ничего, просто ушел из дома и все. — Н-да… — кивнул я. Мы еще о чем-то поговорили. Кажется о том, что Грязев всегда был немного, что ли, не в себе. Говорят, он аутизмом болел в детстве. Как и его отец. Ну да, видимо это у них наследственное. А потом — через несколько дней — Матвей мне позвонил и сказал: — Слушай, Грязев умер. — Да ты что! — Его нашли на каком-то чердаке старого дома, на окраине. Он там это… повесился. — Вот это да… Ну вот это да-а-а… — Да, такие дела. И записку оставил на чердаке. Типа, что его никто не любил, и поэтому он это сделал. Я мать его встретил — ты же знаешь, моя мастерская рядом с мастерской отца грязевского. Она просила это… прийти помочь, вынести его из морга… ну там то, се… Говорит, что мы, вы, мол, друзья его, однокурсники. — Подожди, так что же, больше некому? — сказал я. — Что некому? — Выносить. — А, ну да… Не знаю, она говорит — да, некому… — Два месяца прошло после его смерти? — Ага. Слушай, я узнавал, там тело в морге в таком мешке в таких случаях хранят. Ну, надо просто его вынести… Грязев — то, что от него осталось, слизкое, черное,— в этом мешке. И этот мешок надо выносить. Картинка возникла передо мной и не хотела гаснуть. — Подожди, — сказал я с каким-то неприятным самому себе возмущением, — но ведь быть не может, чтобы никого из родственников или знакомых у них в семье не было, чтобы вынести! — Ну да, — сказал Матвей, — я тоже так думаю. Но она сказала, что никого вроде… Матвей замолчал, я тоже. Я чувствовал, что он не настаивает. Да и никто вокруг не настаивал. Весь мир не настаивал. Я мог сейчас пойти и лечь в постель, накрыться одеялом и заснуть. Никто бы не настоял. — Слушай, Жень, честно говоря, мне очень не хочется идти, — сказал я. — Как-то я не люблю, знаешь… похороны. Если бы я умер, то никого не заставлял бы… там… меня выносить. — Я тоже. Понимаю, Серега… — Не может такого быть, чтобы прямо уж некому было выносить! — Да, наверное. Ладно, Серый. Я узнаю, и, если что, перезвоню. Может и я не пойду. Ну, давай. — Давай, Жень. Он пошел. И Хитрун, и Селен пошли, с неохотой, правда. Селен был самый талантливый из нас и самый ленивый, уж не знаю, как удалось его уговорить. Правда, мешок с Грязевым никому выносить не пришлось. Все сделали работники морга, они упаковали тело в гроб, забили. Ни запаха, ни ощущения, что Грязев был внутри. Никто даже к гробу не прикоснулся, рассказывал мне Матвей. «Так что зря ты не пошел», — помню, против своей воли с каким-то искренним сожалением подумал о себе я. Но с Грязевым, тем не менее, я еще встретился. Не совсем правда с ним — но мне как-то реально показалось, что с ним. Вот как все было. Через месяц с лишним я пришел в мастерскую Матвея, там были и Селен, и Хитрун. Мы сидели, курили, смотрели картины, о чем-то спорили. Селен предложил выпить, мы стали сбрасываться. В это время в дверь постучали, Матвей открыл, вошла мать Грязева: худая, высокая женщина с жидкими седыми волосами и в очках с толстыми стеклами. Она сказала, что сегодня сорок дней со дня смерти сына, и что она приглашает всех нас помянуть Грязева. Мы пошли с ней. По дороге Матвей сказал мне негромко, что «какие там сорок дней, если Грязева нашли только через два месяца?», но что матери Грязева, мол, все равно, и надо ее конечно уважить. Мы пришли — мастерская Грязевых находилась через дорогу. Мать Грязева была совсем не похожа на сына и на его отца. В ней было что-то безумно острое и в то же время спокойное, аристократическое. На столе стояли тарелки с сыром, хлебом, открытые банки рыбных консервов. Мама Грязева принесла из кухни и поставила на стол бутылку вина. — Вот, — улыбчиво сказала она. — У нас в семье не пили, но для таких случаев всегда были запасы. Бутылка вина была пыльная, с выцветшей этикеткой. Вглядевшись в нее, я с удивлением узнал марку вина, которое мы пили еще в советское время, — «Солнцедар». Таких сейчас не выпускают. Селен открыл вино, налил всем. Мать Грязева попросила: — Мне совсем немного. Спасибо. — Ребята, вы все хоронили моего сына, — сказала она тихим простудным голосом, — спасибо, что вы сегодня здесь. — Ну, пусть земля ему будет пухом. — Царствие небесное… Не чокаясь, мы выпили. Я едва не выплюнул: вино оказалось невероятно кислым — видимо, испортилось. С трудом проглотил эту жидкость, больше похожую на уксус. Краем глаза я заметил, что сильно поморщились все, кроме матери. — Вы ешьте, ешьте, мальчики, — сказала она, пододвигая тарелки с едой. — Саша любил искусство, так же как и его папа, — говорила она. — Знаете, в последний час перед смертью Саша рисовал, он взял с собой туда альбом, уголь, и рисовал, рисовал… Я вам сейчас этот альбом покажу. Она говорила это, глядя куда-то выше нас, и выражение ее глаз было непонятным за стеклами очков. — Вы наливайте, пожалуйста, еще. Только мне не надо. Хотя ладно, и мне еще немножко. Спасибо. Мать Грязева выпила. Поставила стакан и посмотрела выше наших голов, словно видела там что-то. — Слушай, может, за водкой нормальной сходим, залить бы надо, — шепнул мне Матвей. Но уходить было неудобно. Мать Грязева достала из шкафа и стала нам показывать рисунки сына на альбомных листах, найденных после его смерти. На листах бумаги были нарисованы углем черные, жирные и худые, изломанные человечки. Словно чертенята, мучающиеся какой-то болью. Селен все-таки ушел за выпивкой, мать Грязева пыталась дать ему денег, но он устоял. Она продолжала переворачивать страницы альбома и комментировать рисунки. Мы слушали. Потом Хитрун и Матвей встали и принялись рассматривать сложенные возле стен картины Грязева и его отца. А я сидел на стуле рядом с худой высокой мамой Грязева, смотрел, как она переворачивает альбомные листы, и слушал, что она говорит. В животе бурчало, хотелось в туалет. Селен почему-то долго не возвращался, хотя магазин был в этом же доме. Мать перевернула последнюю страницу альбома, которая оказалась грязная, в каких-то разводах, и в середине ее крупными детскими каракулями было углем написано: «Здравствуй, Бог. А ты меня любишь?»
* амонал - сленг, в значении "очень сильно удивлен, поражен"
|
Ингвар Коротков. "А вы пишите, пишите..." (о Книжном салоне "Русской литературы" в Париже) СЕРГЕЙ ФЕДЯКИН. "ОТ МУДРОСТИ – К ЮНОСТИ" (ИГОРЬ ЧИННОВ) «Глиняная книга» Олжаса Сулейменова в Луганске Павел Банников. Преодоление отчуждения (о "казахской русской поэзии") Прощание с писателем Олесем Бузиной. Билет в бессмертие... Комментариев: 4 НИКОЛАЙ ИОДЛОВСКИЙ. "СЕБЯ Я ЧУВСТВОВАЛ ПОЭТОМ..." МИХАИЛ КОВСАН. "ЧТО В ИМЕНИ..." ЕВГЕНИЙ ИМИШ. "БАЛЕТ. МЕЧЕТЬ. ВЕРА ИВАНОВНА" СЕРГЕЙ ФОМИН. "АПОЛОГИЯ ДЕРЖИМОРДЫ..." НИКОЛАЙ ИОДЛОВСКИЙ. "ПОСЛАНИЯ" Владимир Спектор. "День с Михаилом Жванецким в Луганске" "Тутовое дерево, король Лир и кот Фил..." Памяти Армена Джигарханяна. Наталья Баева. "Прощай, Эхнатон!" Объявлен лонг-лист международной литературной премии «Антоновка. 40+» Николай Антропов. Театрализованный концерт «Гранд-Каньон» "МЕЖДУ ЖИВОПИСЬЮ И МУЗЫКОЙ". "Кристаллы" Чюрлёниса ФАТУМ "ЗОЛОТОГО СЕЧЕНИЯ". К 140-летию музыковеда Леонида Сабанеева "Я УМРУ В КРЕЩЕНСКИЕ МОРОЗЫ..." К 50-летию со дня смерти Николая Рубцова «ФИЛОСОФСКИЕ ТЕТРАДИ» И ЗАГАДКИ ЧЕРНОВИКА (Ленинские «нотабены») "ИЗ НАРИСОВАННОГО ОСТРОВА...." (К 170-летию Роберта Луиса Стивенсона) «Атака - молчаливое дело». К 95-летию Леонида Аринштейна Александр Евсюков: "Прием заявок первого сезона премии "Антоновка 40+" завершен" Гран-При фестиваля "Чеховская осень-2017" присужден донецкой поэтессе Анне Ревякиной Валентин Курбатов о Валентине Распутине: "Люди бежали к нему, как к собственному сердцу" Комментариев: 1 Эскиз на мамином пианино. Беседа с художником Еленой Юшиной Комментариев: 2 "ТАК ЖИЛИ ПОЭТЫ..." ВАЛЕРИЙ АВДЕЕВ ТАТЬЯНА ПАРСАНОВА. "КОГДА ЗАКОНЧИЛОСЬ ДЕТСТВО" ОКСАНА СИЛАЕВА. РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ИСТОРИЯ Сергей Уткин. "Повернувшийся к памяти" (многословие о шарьинском поэте Викторе Смирнове) |
Москва