Заказать третий номер








Просмотров: 2164
10 августа 2011 года

         

 

            “Брось тень; спеши к истине

                          Г. Сковорода**

 

 

                “Beyond the Cloud” — кроме того, что последний, обожаемый, неповторимый, абсолютно внутренне родной Антониони, это еще и память второй половины ХХ века, кинематографическая: популярные детективные, эротические сюжеты развлекательно-массовой индустрии, их дебильные клише — отдельно, подлинная жизнь чувств — отдельно, непонятная, темная, никого уже не интересующая, кроме ее жертв.

 

                 Чудесен город был по ночам. Когда можно ставить слова в любом порядке. И каждый раз получается что-нибудь новое, и н о е. Тончайшие оттенки смыслов, чувств. Не тех чувств, что вы имеете в виду, а совершенно особое чувство от точного наименования. Неожиданный ракурс. Ни у кого нет такого языка. Ни у одного народа.

 

                 Как есть Явление, но нет страны, чтобы это понять.

 

                  Мечтала о кино, бредила им, мысленно кадр за кадром мастерила и смотрела — в несуществовании беспространственного ничто — то, что никому никогда не увидеть, и вряд ли это могло быть кому-нибудь интересно... Может быть, я даже и знаю, в чем тут дело, но ничего нельзя поделать с пристрастиями.

 

                 Русский интеллигент — человек без родины, без семьи, без друзей, без имущества, без иллюзий. Если он хочет быть привязанным хоть к чему-нибудь в жизни, ему остается оказывать благодеяния нищим, увечным, больным, неокосневшей детворе.

 

                 Слово — ничье, язык истины молчалив и невнятен, жизнь затмена миллионами неонок и фейерверков и опасна для жизни; слово — единственное, чего нельзя отнять — в тиши души или в тиши интернета.

                

                Люди, которые, говоря, заикаются, бекают, мекают, ищут слова — достаточно умны и чувствительны, чтобы знать за собой уйму неблаговидных, с их точки зрения, или, как им кажется, с точки зрения общественности, мотиваций, и боятся выдать их сгоряча. Но самое таинственное в человеке — этот его моральный страх.

 

               По ночам, когда в теплой тени прятался жреческий храм с выступающими под фонари античными колоннами (библиотека университета), улицы были пусты, лотосовейный запах акаций смывал с них площадной срам самодовлеющего питания и резни беззащитных фитоядных куриц, парнокопытных особ обоего пола, мучительное мычание бойни блекло в ушах, плавно покачивались ветви айлантов и тучно цветущие за бордюрами канны меняли свой кровавый иероглиф на черный, — Я выползала на тротуар, украсив по возможности свой панцирь знаменами ничтожного достоинства и вечно плачущей гордыни: надевала свое лучшее светлое платье, неописуемой простоты.     

 

                Русский интеллигент — человек без родины, без семьи, без друзей, без имущества, без иллюзий. Если он хочет быть привязанным хоть к чему-нибудь в жизни, ему остается оказывать благодеяния нищим, увечным, больным, неокосневшей детворе. Иначе как выразить все свое отчаяние, все свое одиночество, всю свою любовь и все свои идеалы?

 

                 Светлое платье знаменем ничтожного достоинства в темноте, акации лотосным веянием небожительства (что само по себе смешно, потому что все на земле цветет и пахнет о весне и спаривании), густосиний неоновый свет галантерейной вывески над темной мерцающей рекой внутренней речи, и все молчало. Трассы автомобильных подфарников оставляют кромешные пульсирующие струи на проезжей части каменного проспекта — если фотоаппарат на балконе и выдержка длительностью в ночь. 

 

                 Белая лепнина ампирного особняка движется в тени акаций, маячит, удаляясь вдоль высвеченного слабыми фонарями бульвара, с темными альковами лавочек под сводами лип и молодых тополей. Изредка тихая пара, обнявшись, скользит в теплом дыхании ночи куда-то прочь от слепящего призрака бичующей солнечной жизни, и уходит в молчание.

 

          Город, тайна которого открывается ночью: не имеющий ничего общего с дневной канителью, крикливой безъязыкой бездарностью человеческих собраний, измученных неутомимой ненавистью и жаждой мести, жаждой первенства, жаждой власти, жаждой растереть в порошок — порохом, свинцом, взбесившимся атомом; легко приходящих к согласию уничтожить: охота: питание: брюхатость живорождения: для охоты, питания, уничтожения, стяжания, обирания, прославления, дубовости и гербатости гроба.

               

                 “Сия есть столица Сион, яже есть мати всем нам.. В сей зале таинством и благоуханием бессмертия дышащая вечеря и Фомино уверение... В сей горнице сделался ветер и шум из крил параклитовых... А не дышат ли во уши твои ветр и шум орлиных крил, несущих Апокалипсную Жену с прекрасным Ея сыном... О целомудрая Мати! Невеста неневестная!.. Весна цветоносная, вечное лето, всем Воскресение, просвящение и освящение...”                                                                                                                                                                                      

 

                Тайна ночного города скрыта в красоте Ночи; плыть на волнах ночной красоты хорошо и красиво; река темна; волны отливают серебром луны и неона; летний кинотеатр на набережной заперт и пуст; шумно прошваркивают мимо ума большие летучие мыши, царапают лоб; в черных плащах:

 

                                               “Брось тень; спеши к истине”

               

                Ночной телеграф тускло светится изнутри. Электрическое табло сообщает время и температуру в мире — т а м  ананасный сок по утрам и зарядка, апельсиновый сок и спешка, яблочный сок и капучино без пенки, витаминные инъекции мускулатуры, дневная канитель, крикливая безъязыкая бездарность человеческих собраний, измученных неутомимой ненавистью и жаждой мести, жаждой первенства, жаждой власти, жаждой растереть в порошок — порохом, свинцом, взбесившимся атомом; легко приходящих к согласию уничтожить: охота: питание: брюхатость живорождения: для охоты, питания, уничтожения, стяжания, обирания, прославления, дубовости и гербатости гроба. Кабинки телефонного узла облеплены неподвижными манекенами ждущих.

 

                 Любовь по электрическим проводам — из пункта А в пункт Б, дети ползают по коврикам нежности, кормление по часам, сорок тысяч братьев на склоне Мамаева Кургана, Дос-Пассос в разгар телеграфной эры тщился выжать из информации главное, “Песни о главном” — телевизионное шоу наших дней, о главном, творческие люди,  двенадцать переодеваний в день; упущено главное. В Париже — полночь.

 

                 “Отнялась от них глава мудрости, долой пала чистая часть богопочтения, остались одни художества, с физическими волшебствами и суеверием”.

 

                  Русский интеллигент — человек без родины, без семьи, без друзей, без имущества, без иллюзий. Если он хочет быть привязанным хоть к чему-нибудь в жизни, ему остается оказывать благодеяния нищим, увечным, больным, неокосневшей детворе. (Местоимение не имеет значения. Сэмюэль Беккет.)

 
                Я хочет, не зная, чего оно хочет; вся его сила — в недре его желаний;  отними все желания — Я умрет: тихо ляжет у порога своей нищей хижины, не поднимая головы; и День, и Ночь — станут безразличны ему: 

 

                 Уйдя далеко от мира,  порвал с ним;

                простая моя калитка   захлопнута целый день;

 

                холодный, холодный   к вечеру года ветер,

                и сыплется, сыплется   круглые сутки снег.

 

 

                Старый китаист с палкой приходил на наши молодые литературные собрания каждую среду,  всем улыбался — все отводили глаза: нищенски опрятен, доживал он свое и никакого литературного веса не имел; никого не интересовали его харбинские злоключения, беглый английский, сердечная астма, “любительские” эмигрантские стихи... “Печальтесь о правде, пусть вас не печалит бедность” — увещевал он нас, когда — изредка — именитый поэт, руководитель семинара, такой же старик, как и он, дозволял ему прочитать что-нибудь из древних китайцев.

 

                 Русский интеллигент — человек без родины, без семьи, без друзей, без имущества, без иллюзий. Если он хочет быть привязанным хоть к чему-нибудь в жизни, ему остается оказывать благодеяния нищим, увечным, больным, неокосневшей детворе.

 

                 Ночная тень, от которой исходит нестрашное инфракрасное излучение калогатии: красота, истина и добро выражают себя в неспешной, но тем не менее собранной походке, в задумчивом лике, качающемся на волнах немого воздушного аромата ночи; речь шла о Генри Дэвиде Торо: “Уолден или Жизнь в лесу”.

 

                 Мы все были помешаны на книгах; по крайней мере, те, кто каким-то таинственным образом втягивался  в орбиту Я; Я не имела об этом никакого понятия; ночь плыла на волнах ночной красоты: река темна, волны отливают серебром луны и неона; летний кинотеатр на набережной заперт и пуст; шумно прошваркивают мимо ума большие летучие мыши, царапают лоб; в черных плащах:

 

                 “Все мы любопрахи! Кто только влюбился в видимость плоти своея, не может не гоняться за видимостью во всем небесном и земном пространстве”

 

                                      

                Встречались по утрам в кинотеатре; почему-то надо было придти на восьмичасовой сеанс — возможно, решающим обстоятельством являлась цена билетов;  Я приходила, смотрела вестерны, ковбойские шляпы, кожаную сбрую лошадей и шерифов, лунные пятна на светлых атласных платьях, падение великого Рима, падение ножа гильотины, падение Третьего райха, славу Наполеона, магическую силу женской красоты и бриллиантов, итальянские арии, помнишь Геную прощанье на рассвете, шум таверны на самом берегу, усики великого Чарли — и до сих пор, когда залетает  в голову с каким-нибудь бессмысленным ветром имя: Эдна Первиенс, хочется плакать. Ночная тень обнаруживала при утреннем свете в кинотеатре на набережной видимость плоти столь пленительную, что тоже хотелось плакать. Кинотеатр назывался “Прибой”.

 

                 это танго любви — мой дар Карине, айне кляйне синьорине   в подарок мой напев ночной  это танго любви  летит как птица   лишь к тебе оно стремится   к тебе  од-но-о-о -й...    

 

                 Культура, к которой мы так тянулись, орхидейная и хризантемная, была столь далека, столь недоступна, что и в голову не приходило стремиться. Хризантем же, белых, красных, бежево-желтых и розовых хватало в городе. Осенью, перед каждым Новым годом того века, в котором все это происходило: и Чарли Чаплин, и Антониони, и Освенцим. И поедом ела тоска — русская, скажем впоследствии.

 

                    “Плотского нашего жития плотская мысль началом и источником есть, по земле ползет, плоти желает, грязную нашу пяту наблюдает и бережет око сердца нашего, наш совет...”

  

                — Какие дождливые дни! — говорит Лариса. — Надоело дома сидеть. Даже и с тобой.

                Мы купили две банки сайры, картошки, кофе (конечно, “Народного”) и готовимся к экзамену. Мы и не подозреваем еще, какой он такой — настоящий кофе, бразильский там или колумбийский, и как он вреден для организма (то бишь для плоти).

                — Твои ноги и руки сводят меня с ума. Как только появится какая-нибудь тварь, которая захочет все это укусить, убью его, — говорит она.

                Я и раньше настораживали некоторые ее высказывания, вроде:

                — Не могу смотреть на мужиков, когда еду с тобой в троллейбусе. Хоть глаза завязывай. Черным траурным шарфом — чтобы не видеть.

                — Чего? — недоумевает Я.

                — Чего-чего. Издеваешься? Ты только посмотри на брюки их всех, когда они мимо тебя проходят...

                Что-то в этом было неприятное, даже мерзкое, хотя и непонятное. Но разве это повод был для ссоры? — Лариса, во всем остальном, была самой умной и способной на курсе. Ведь с кем-то же надо дружить? Жить совершенно одной — это так невыносимо, жутко, холодно. Все время тянет покончить с собой.

 

                 Почему людям не дают умереть, когда они того хотят или мучаются от боли? Ведь в их культуре человеческая жизнь ничего не стоит. Они жертвуют ею чему угодно, чему угодно — бриллиантам, славе империи, счастью пролетариата, ковбойским шляпам, кожаной сбруе, ножу гильотины, магической силе женской красоты, итальянским ариям... Нелогично.

 

                 “Ты соние истиннаго твоего человека...”

 

                Штефан Бернтбаум умрет через семь лет после этого —  может быть последнего — чуда жизни в нашей жизни: когда Я увидела его спешащим, почти что подбегающим к филармонии, абсолютно не зная, кто это такой и куда так спешит, определенно Я знала только одно — этот человек тут совершенно не случайно и он у ж е  любит Я.  А было  п о т о м  что-нибудь или не было — об этом смешно говорить: когда  п о т о м ?

 

                 “Не внешняя наша плоть, но наша мысль — то главный наш человек. В ней-то мы состоим — а она есть нами... Но утаенна мыслей наша бездна и глубокое сердце...”

 

                 Синие сумерки заливают потихоньку город, медленно разгораются фонари, потрескивая и мигая —  начинается время той жизни Я, в которой участвует только Я — и кто заблагорассудится, а не кого подсовывает природа (и случай). Штефан работает допоздна — он сейчас в студии, потому что через неделю ему надо сдать фильм, и он педант. Все активные клетки его сознания заполнены синтаксисом. Поэтому Я может говорить ему что угодно на каком угодно языке — чего никогда не сказала бы вслух, не говоря уже о том, чтобы по-немецки (со словарем). Трудно примириться с мыслью, что человек свободен и любовь — просто некая пронизывающая пространство энергия, не более того; а жена и дети — к которым он вернется сегодня же вечером там, у себя в Германии, после того как смонтирует все три части — это гораздо более, это совсем другое, это основа порядочности и жизненные обязательства перед жизнью (на планете). Это гораздо выше и значительнее, чем Я, вечная школьница и абсолютная неудачница в личной жизни. Хочется плакать.

 

                 Ветер свежий  и приносит легкий запах жасмина из влажного, прохладного июньского сада — на пляже жара и песок липнет к спине, Я, как всегда, одна-одинешенька, смотрит на грязно-зеленоватую поверхность пруда в Останкино из-под козырька белой кепки с надписью california — это садик перед домом Штефана, Я видела его на фотографии, с детьми, ни за что на свете не хотела бы об этом думать, но эта сволочь Штефан, вероятно, вспоминает о Я сейчас, и может быть, даже интенсивно рисует в уме  е ё  образ, перед залом Чайковского,  и запах бередит и мучит... Ничего больше не хочется, нет желаний, нет стремлений — разве можно было придумать что-нибудь на свете прекраснее, чем Штефан Бернтбаум, умница, интересный режиссер, понимает мысли,  лучшая тень в жизни Я, но даже если взять напрокат лодку, то и тогда не выгребешь никуда — кроме остановки одиннадцатого трамвая, на конечном кольце, и засохшего с утра бутерброда с огурцом и сыром под блюдечком, на кухне. Это тебе дали. Это послали. Это позволили. Работай. 

 

                 “Новый и нетленный человек не только попрет тленные законы зла, но совсем вооружен местью до конца его разрушить, низвергнет с престола... Сила его безконечна”

 

                 Русский интеллигент — человек без родины, без семьи, без друзей, без имущества, без иллюзий. Если он хочет быть привязанным хоть к чему-нибудь в жизни, ему остается оказывать благодеяния нищим, увечным, больным, неокосневшей детворе. Иначе как выразить все свое отчаяние, все свое одиночество, всю свою любовь и все свои идеалы?

 

                Именно Штефану пришла в голову эта идея — раздолбать эту паршивую Берлинскую стену, Я в этом не сомневалась ни на минуту. Потом оказалось — по телевизору — что так оно и было. Он стал героем. Я могла теперь, если захочет, сесть на поезд  и ехать себе — на поезд Москва- Ганновер, с Белорусского вокзала — куда заблагорассудится, до любой станции: Ляйпциг, Берлин, Мюнстер, Кельн, Халле... Но куда? к кому? и зачем? — было ехать. Не говоря уже о. Какие деньги, за что, почему они бывают у людей? — невероятно.

 

                 И даже о том, что у него опухоль в мозгу, Я узнала от других — все было уже предречено, и больше он не звонил — как будто все не предречено с самого начала, и зачем тогда было все это: лето, июнь, филармония, запах жасмина, полынь на станции Чеховская... И эта маленькая, маленькая собачка, которую он оставил Я, уезжая. 

 

                 “Древо жизни стоит и пребывает, а тень то умаляется, то приходит, то родится, то исчезает и есть ничто. Materia aeterna est...”

                              

                 Материя невечна! Материя невечна! Все материальное разрушается, тлеет, уходит; все, все, все — Beyond the Cloud... Вся уже наша жизнь в том веке, на той планете прошла, как фильм Антониони: где она теперь? — а так никто ничего и не понял, ничему не внял. Beyondness.

                                                                                            

1999 г.

 

 

*beyond — за пределами чего бы то ни было, предложная часть речи английского языка. beyondness — сконструированное автором по законам языка понятие: бийондность, нахождение вне. “Beyond the Cloud” — “За облаком”, последний фильм Микельанджело Антониони, одного из крупнейших кинорежиссеров ХХ века.

**  Григорий Сковорода — великий русско-украинский странствующий философ XYIII века, “старец”.   

 

 

 


 
No template variable for tags was declared.
Ирина Митрофанова

Москва
Комментарий
Дата : Пн августа 15, 2011, 12:27:49

Я восприняла эту вещь как некий реверанс литературы кинематографу, очень стильно и очень эстетично. Но, по моему ощущению, подобные достаточно интересные эксперименты не самоценны. Сейчас зарождается некий новый жанр, ну может, не совсем новый, но это весьма интересно. Берется некий текст, под него подбирается фоторяд, причём,фотографии не столько должны соответствовать сюжету, скольку настроению, энергетике текста, этот фоторяд как бы энергетически дополняет текст, и еще накладывается музыка - то есть текст читается под музыку - такой вот синтез жанров. И в купе текста, фотографий и музыки получается некое произведение. Мне кажется в таком бы виде было просто идеально.
Алексей Чипига

Таганрог
Комментарий
Дата : Чт августа 25, 2011, 15:44:25

Не знаю, можно ли применить слово "критиковать" к рассказу, автора которого уже нет с нами. В любом случае буду говорить о том, как я воспринял рассказ.
Я думаю, вряд ли это реверанс кинематографу т.к. сама ткань рассказа достаточно сильна, чтоб не нуждаться в каких-нибудь подпорках извне, наоборот, она стремится к пустоте, к максимальной очищенности от сюжета, на фоне которых живёт "душа в тиши", она постоянно выхватывает из "мировой ночи" лоскутки сюжетов и разговоров(поэтому -кинематографичность), которые оказываются ни к чему не прикреплёнными. Они,эти знакомые внезапности в ночи, живут, пока живёт сама ночь. Во что они обернутся на рассвете? - вот, мне кажется, какой вопрос ставит рассказ самому читателю. И эта великая тревога не оставляет меня и после прочтения.

Вход

 
 
  Забыли пароль?
Регистрация на сайте