![]() ДМИТРИЙ КАННУНИКОВ. "Толерантность, или ..." СЕРГЕЙ СОБАКИН. ГРИГОРИЙ-"БОГОСЛОВ" СНЕЖАНА ГАЛИМОВА. ТОНКИЙ ШЕЛК ВРЕМЕНИ ИРИНА ДМИТРИЕВСКАЯ. БАБУШКИ И ВНУКИ Комментариев: 2 НАТАША КИНУГАВА."Игрушечный январь" АНФИСА ТРЕТЬЯКОВА. "О РУСЬ, КОМУ ЖЕ ХОРОШО..." Комментариев: 3 АЛЕКСЕЙ ВЕСЕЛОВ. "ВЫРОСЛО ВЕСНОЙ..." МАРИЯ ЛЕОНТЬЕВА. "И ВСЁ-ТАКИ УСПЕЛИ НА МЕТРО..." ВАЛЕНТИН НЕРВИН. "КОМНАТА СМЕХА..." НИНА ИЩЕНКО. «Русский Лавкрафт» АЛЕКСАНДР БАЛТИН. ПОЭТИКА ДРЕВНЕЙ ЗЕМЛИ: ПРОГУЛКИ ПО КАЛУГЕ "Необычный путеводитель": Ирина Соляная о книге Александра Евсюкова СЕРГЕЙ УТКИН. "СТИХИ В ОТПЕЧАТКАХ ПРОЗЫ" «Знаки на светлой воде». О поэтической подборке Натальи Баевой в журнале «Москва» СЕРГЕЙ ПАДАЛКИН. ВЕСЁЛАЯ АЗБУКА ЕВГЕНИЙ ГОЛУБЕВ. «ЧТО ЗА ПОВЕДЕНИЕ У ЭТОГО ВИДЕНИЯ?» МАРИНА БЕРЕЖНЕВА. "САМОЛЁТИК ВОВКА" НАТА ИГНАТОВА. СТИХИ И ЗАГАДКИ ДЛЯ ДЕТЕЙ НАТАЛИЯ ВОЛКОВА. "НА ДВЕ МИНУТКИ..." Комментариев: 1 "Летать по небу – лёгкий труд…" (Из сокровищницы поэзии Азербайджана) ПАБЛО САБОРИО. "БАМБУК" (Перевод с английского Сергея Гринева) ЯНА ДЖИН. ANNO DOMINI — ГИБЛЫЕ ДНИ. Перевод Нодара Джин АЛЕНА ПОДОБЕД. «Вольно-невольные» переводы стихотворений Спайка Миллигана Комментариев: 3 ЕЛЕНА САМКОВА. СВЯТАЯ НОЧЬ. Вольные переводы с немецкого Комментариев: 2 |
Просмотров: 2020
25 January 2012 года
Вечером дым стелется, будто туман. Вот, подумал, какой туман густой стелется, и вдруг понял, что это дым, и испугался, что опять все горит. Деревья повсюду стоят мертвые, только некоторые — чуть дыша. Только траве будто все нипочем, будто она без памяти может жить... В некоторых домах свет в окошках виднеется, но что-то не во многих, в нескольких, а на одном из дворов светлыми полосками доски, и темные фигурки возле них… Мне теперь часто кажется, что из всех чувств у меня осталась одна только жалость.
РАЗ ДВА ТРИ ЧЕТЫРЕ ПЯТЬ – я в поле ходил, с собачками, к вечеру, чтобы не жарко им, да и на закат как раз посмотреть. Одна собачка ничего, нормально идет, а другая, которая мелкая, где трава густая не хочет идти, я на руки ее брал и нес, бывает подолгу несу, даже руки устают, хоть бы дорога где, да где уж теперь дороги-то – а смотрю – а над оврагом цапли летят – раз-два-три-четыре-пять - пять цапель летело. Хорошие птички, голоса только заполошные, испугаться можно, будто кого-то жизни лишают, а он беспомощный и кричит. А на другой день тоже пошел, с собачками пошел, туда же, посмотреть, как от нас солнце уходит, а над полем коршуны кружились. Голоса у них пронзительные, протяжные, будто жалобные. Я и их посчитал, коршунов-то. Раз-два-три-четыре-пять. И этих пять было. Вот с чего это, - спрашивал я у собачек, как мы уселись на пригорке смотреть, и сам себе думал – этих пять, и тех столько же было, какой в этом смысл? А собачки сначала тихо на закат и на великана противоположного смотрели, а потом наскучило им, стали дурака валять – то чесаться, то кочки ковырять, то с бугра вниз на спине кататься. Здесь раньше тоже деревня была, а теперь только ямы. Помню еще, дома были, а теперь через их пустое место овраг видно. Чудно так сперва было, через их место в овраг смотреть, все будто чего-то не хватает. Потом привыкаешь, конечно, и уже и не думаешь, что вот и эти дома улетели, потрескивая на разные голоса, и даже уже и не считаешь их. А отец говорит, что когда мы на звезды смотрим, видим прошлое, может многих уже и в помине нет, звезд-то, а мы будто их видим, будто они сейчас. А если вдруг солнце потухнет, мы будем жить, как ни в чем не бывало, еще минут десять.
ЛОШАДЬ, КОРОВА, ЗМЕЯ – это я у Юрки Рыжего спрашивал, мол, кто у тебя дома живет, интересно же. Он и начал перечислять обстоятельно – лошадь, корова, змея. – Ну? – удивился я, - змея? Настоящая? – Ага, говорит, самая настоящая змея. – А какая? – спрашиваю, гадюка? - а покажешь? – Иди, - говорит Рыжий,- смотри, она сейчас как раз после обеда, в магазине, за прилавком стоит. Рыжий мужик хороший, улыбается хорошо и весь рыжий, то есть волосы у него не рыжие, а в веснушках весь – и лицо и руки, потому мы его Рыжим и зовем. А у Сереги Пушка веснушек нет, волосы светлые и тоже, когда улыбается – хорошо. Он Пушок по отцу, а сам не пушистый никакой. Он, помню, я тогда маленький был еще, еще на току работал, а он зерно от комбайнов нам на ток привозил, у него, в «газоне» его на руле, на бибикалке, нацарапано было – «люби как жену гоняй как тещу», и в кабине интересно мне было – шторки разные, тетки голые понаклеины на бардачке, он, женился тогда только, да, съездит пару рейсов, а потом к завтоком бежит – дядьКоль, у меня что-то поршни застучали, надо бы домой подчинить сгонять. – Ехай, - дядьКоль ему говорит, только быстро, знаю я твои поршни. И Серега, пыль столбом, полетел. Это давно было. Он тогда в Деревягино еще жил, соседняя деревня, большая тоже была, тоже сейчас почти ее нет, дачников, если дома три и осталось. А потом он, Серега-то, сюда переехал, с семейством своим всем, только не сюда, к нам, а туда вон – за овраг, магазин там и к станции ближе. Переехал. А время прошло сколько-то, пролетело столбом пыльным немало, да и не так, с другой стороны, много, только говорят мне как-то, будто Серега Пушок застрелился. – Как застрелился? – Серега? - Зачем? – Пушок-то? – Ну да, - говорят, - Пушок, Серега, из двух стволов сразу в грудь и бабахнул. А с чего не говорят. Кто говорит - он жену хотел застрелить, да в себя получилось, а кто - она у него ружье как-то вырвала и его же и ухойдокала из него. А Рыжий говорит – это белка к нему пришла, от такой жизни, говорит, и пришла, и не то еще от такой жизни придет. На току работали бабы, и больных еще, кого можно водить, приводили иногда из психбольницы, она неподалеку здесь. Их никто не называл психами, или еще как обидно, а только так – больные, и я слышал однажды, как они меж собой о нас говорили – здесь хорошо, здесь сахаром кормят.
ОДНАЖДЫ Кусок подошел ко мне, на току было, - пойдем, - говорит,- Серый, поможешь. - А что делать-то? – Мешок, - говорит, - мне подержишь. Я, значит, мешок держал, а Кусок зерно в него сыпал. Три мешка насыпали и бечевочкой завязали крепко. Он торопился, руки тряслись, бечевочка наша рвалась. Торопился, - давай, - говорит,- Серый, быстрее, а то помру сейчас. Да, он так и сказал – помру прямо сейчас. – А куда ты эту пшеницу-то хочешь? – спросил я. – Молчи, Серый, - он меня всегда Серым звал, и на а, по-здешнему – молчи, Серай, -вот так, и добавил - Кусок мелко не плавает. И повез мешки наши куда-то за овраг на своем дизеле синеньком, пыль за ним завертелась, а гусеницы как по земле гремят, я еще долго слушал. – Сейчас, - думал я, - я помог Куску украсть три мешка пшеницы. Это плохо. Но ведь ему было невмоготу, он ведь мучился, он ведь сказал - давай серай быстрей а то помру прямо сейчас, - а тут ему сейчас прямо хорошо станет, и он будет жить дальше. Жить дальше-то хорошо. Это было давно. А вчера я опять затопил поздновато, и дым нашел, что и утром воняло, и приснился мне Гуга, хороший такой, веселый, - ты, - говорит, - мне сказал, чтобы я пришел, я и пришел, мы с Людкой (а это жена его вторая была, тоже уже упокойница) мы в Ленинград переехали, здесь жить дешевле. Вот я ему обрадовался – и от нас, - отвечаю, - не так далеко. А Ольга Ивановна мне все не снится, и Кусок не снится, почти никто не снится, как вечером ни зову. Интересно, где они все сейчас глубоко плавают?
ЖИВУ я на Голом Конце, это если ты мне, скажем, захочешь письмо написать, или телеграмму отбить, - встречай, мол, еду,- так все здесь знают, где этот самый Голый Конец. Так и пиши –Заовражье, Голый Конец, Сереге. А почему он, этот конец наш так называется, точно и не скажу – кто говорит – сюда в старину самую бедноту селили, а кто – потому что конец ваш голый и есть, один тут пустырь, трава да трава. Сейчас, правда, деревья местами выросли, клены американские – эти растут, где дома были, далеко не отходят от домов-то, если увидишь где этих кленов заросли, значит точно – жили когда-то и здесь, а березки с сосенками – эти по полям ходят, они наоборот к жилью редко подходят, как звери вольные. Вот странно, раньше не росли деревья-то, а сейчас выросли, и много - и в овраге и здесь, наверху. Я отцу сказал, что кислорода, верно, меньше в воздухе стало, бывает такая духота несозданная стоит, что и дышать нечем, а отец говорит – может быть. А еще от нас видать Барский Бугор, особенно откуда мы с собачками на закат приходим смотреть, как раз он напротив. Там когда-то барский дом стоял, и бабка Мишанина, в девках еще была, туда работать ходила. – Идут, - рассказывала про них, - про господ-то, дочери ихние идут по улице, прогуливаются, в белых платьицах таких-то вот и с зонтиками белыми … Она про старину много рассказывала, а я слушал – … а всего нас десять человек здесь жило, полати по стенкам вот так-то стояли, а дом сами старики еще строили, золотой под угол положили, а земли наши были вот от оврага и до самой дороги железной… Когда она говорит о стариках, будто о святых рассказывает –… ну как же, это все старики, они все делали, все-все на свете, бороды дли-и-инные такие, и читать могли по-немецки. – Да ладно, - я не верю, - откуда им здесь по-немецки-то? – Да, - говорит, - по-немецки, буквы не наши, а книги тяжелые, старинные… Я тут, было, в кустах камень нашел подходящий, там-то дом был когда-то, а камень у них, верно, приступкой перед крыльцом лежал, и загорелось мне этот камень себе притащить. Я уж давно на этот камень заглядывался, а тут лом взял, и к камню пришел – лежишь, - говорю ему, поросенок такой-то, не наскучило тебе в кустах-то? сейчас я тебя на свет потащу. Ковырял-ковырял под камнем, чтобы ухватится, пихал его, пыжился, а он лежит себе, как беспамятный и не проснется. Отец пришел. Измерил его отец, что-то там в уме своем умном, не в него я, видно, посчитал – здесь, - говорит, - около четырехсот килограмм будет… А камень хороший, тесаный, это, думаю, не старики были, это какие-то лешие были, или великаны вон с тот столб наш размером. – А потом, - спрашиваю, - а что с землей-то вашей потом сделалось? – А война какая-то, - отвечает, - в Рязани случись, землю и отобрали. И коняшку. Мы все о коняшке пла-а-акали. Голос ее дрожит, плачет… А золотой-то, - спрашиваю, - под угол зачем клали? – Ну как же, - говорит, - на счастье…
ГУГА ЕХАЛ К НАМ ЖИТЬ, сдал квартиру и поехал. Мы ему дом у Нинки не задорого сторговали, у колодца, в нем раньше бабка Мотя жила с Васькой Тришкиным, сын ее, он ворон на кладбище от скуки пошел пострелять и руку себе прострелил, но умер-то он не от этого, а от зуба – зуб заболел у него, он в больницу, вырвали, а через три дня от заражения и умер; потом бабки, что собачек брошенных кормили, жили, эти из Деревягина приехали, а после них уж Нинка, а как ее свекры умерли за оврагом, она туда ушла, к людям, а дом этот, значит опустел. – Столько времени упустил зря, - говорил Гуга приятелям, собираясь. Они выпили перед отъездом, потом как в Рязань приехали, а потом и поздно стало уже, и электрички все поушли. Деньги-то были, Гуга такси нанял, и поехали они на такси. Ехать было долго, километров сто пятьдесят, и когда подъехали к переезду, была уже кромешная ночь. Идти еще от переезда было не близко, за овраг, да и дороги он не очень хорошо знал, по свету нашел бы, а ночь-то, куда тут. Дошли они до забора какого-то и сели под ним. – Все-таки хорошо, - говорил Гуга, - что приехали. А может он и знал дорогу-то, да матери моей побаивался, он дядя мне, она сестра ему старшая, он, когда выпивши, ее побаивался. Начиналось ненастье. Зябли. Было за полночь. А потом Гугу били. Абасиков пацан, ему лет пятнадцать было тогда, оторва та еще, с дискотеки шел, а пьяный тоже, увидел их – что вы тут сидите, воруете? И налетел, Гуга оттолкнул его, а тот в дом, за отцом своим, тот тоже после сенокоса пьяный спал. Выскочили они, отец с сыном, и стали бить. Гуга здоровый был, да эти здоровее оказались, и злее. А потом, когда Гуга рухнул, по голове еще ногами, а может и еще чем-то, и тут он сознание совсем потерял, а когда те поостыли, расспросили у приятелей его кто да кто, да куда, мол, и отвезли на «запорожце» своем к колодцу нашему, к дому Мотиному-бабкиному-Нинкиному-Гугиному, а сами досыпать уехали, было уже утро, рассвело. Было холодно, ветер и дождь. Гуга на траве у колодца лежал. А я за водой пошел, не рано пошел, часам к двенадцати, вода мне не к спеху нужна была, дождь-то. Я даже не сразу его узнал, очень он был сильно искорежен, и голову раздуло сильно, за чужого даже сперва принял. И дышит он, как спит – Гуга, Гуга - а не разбужу никак. За Андрюшкой Силой сгонял, он за грибами что ли тогда приехал, а он врач же, - он только взглянул и говорит,- он уже в коме. Гуга лежал в коме долго. Ему делали на голове операции, но он в сознание не приходил. Мать моя к нему каждый день ездила. Дочка его приехала Анька, юбка выше пупка, мы с братишкой как увидели, даже языки повысунули, как Бим наш. А Гуга не оживал никак, но и не умирал. Тетки, - говорю, к теткам своим я пошел,- если он помрет у нас, можно я его в вашей похороню, а они глаза отводят – на кладбище, - говорят, - места много. А Анька побыла пару дней и говорит – он или бы помер, или жив был бы, а так – это напрягает. Мы все, конечно, возмутились промеж себя, хотя, прости Господи, тоже так про себя думали.
ПО ОЗЕРУ ПЛЫЛИ ОБЛАКА, и мы смотрели, как они плывут по воде, и дрожат на воде деревья, живущие на его берегах. Я лег на мостки, на живот, а ты сидела рядом, опустив в воду руку. Было солнечно, было мне на душе тепло. Водомерки скользили по воде, а когда замирали, я видел, как прогибается под их лапками вода. В воде твоя рука казалась мне совсем маленькой, совсем детской, наверное, я думал, как у ее Кирюши. И мне не хотелось тебя отпускать - как же ты уедешь, а я как же останусь? Проснулся я тут посреди ночи и очень по тебе затужил. Собачка одна у печки на лежанке своей лежит, лапами дергает, бежит куда-то во сне, а другая у меня чуть не на подушке дышит, а я по тебе затосковал вдруг страшно – как ты, - думаю, - сейчас дышишь, дорогая сестра. И захотелось мне тебе хоть что рассказать, хотя бы почему вон там, за околицей, дорога не прямо идет, как должна бы, а сперва изгибается. Осень тогда была ранняя, с багрянцем на кленах, днем еще жарко было, а по утрам и вечерами уже свежо, пока в кузове до поля доедешь, и телогрейку запахнешь, а сам съежишься, забьешься в угол от ветра навстречу. Осталось нас тогда трое – я да Колян Тамонкин, да Серега Андрианов, а другие кто поломался, кого на другие поля перевели. Молотили мы тогда за оврагом Копнянским, через овраг от церкви, и когда проезжаешь, что она выйдет из-за деревьев, глянешь – и как-то хорошо становится, хоть и заброшенная она стоит много и много лет. А в овраге тихо, только ручей шелестит по камешкам, Мишаня раз в этом овраге аллергию схватил надолго, у меня мотоциклет был старый, я ему движок новый воткнул, а тормоза не сделал, частей нужных не было, вот мы с Мишаней без тормозов и гоняли всюду, а раз спускаемся в этот овраг, а горка крутая и поворотик в конце крутой, ногами тормозили-тормозили, не затормозили, мотоциклет разогнался под конец, а я не вырулил, и мы прямо в бурьян, пух какой-то полетел вокруг, как попадали. С Мишаней с того раза аллергия случилась на траву сухую, на пух, с сеном ему убираться трудно стало, только на сушила полезет – сопли потекут, слезы ручьем. Вот. Но это так, не о том сейчас. Пшеница хорошая на том поле была, молотить такую в радость было, и на душе чисто и покойно. А тут вдруг смотрю, сыч какой-то на телеге на краю поля стоит и мне, значит, машет. А я еще с края ездил, только что начали. Слез я к нему, мол, какого хрена тебе от меня нужно вдруг стало? А он жаловаться стал, что, мол, и гусей у него сто штук и поросят двести, и все они голодные ходят, еле живут. И по жалобе его, выходило, что ему кроме меня никто помочь жить не поможет, Колян в кусты, Серега Андрианов далеко, а я вроде тут, и пшеница у нас хорошая, намолот хороший, и начальство не маячит нигде, свали бункер на краю, соломой прикрой, никто и не увидит, а я в долгу не останусь. И, знаешь, сестра, послать бы его с гусями ко всем свиньям голодным, а ладно, - говорю, - сделаю. Сыч этот обрадовался, дурака нашел, - я, - говорит, -к вечеру самогонки тебе банку привезу. Вот, - думаю себе, - леший тебя видно нанес, а ему отвечаю - не надо мне ничего, за так сделаю, да и в самогонку он, поди, - думаю, - димедрола для дури быстрой напустит, как все здесь делают, сдохнешь потом от самогонки его, и поехал дальше себе молотить, а настроение у меня уже нехорошее сделалось. Езжу, - думаю, - к вечеру ссыплю ему, может тогда полегчает. А будто гадость какую в себя впустил, согласившись, бывает так у тебя, нет? До обеда проездил так-то, а с обеда пацан ко мне в кабину попросился, Славки Ступкина сын, порулить. Я ему руль отдал, а сам в окошко курю. А день дивный стоял, природа напоследок радовалась. А мне только все не радостно, и не оттого что боялся чего, а…не хорошо как-то все стало... Ладно, ездим, парнишка рулит, я в окошко смотрю, и вдруг показалось, что сзади что-то странное происходит, будто по мотору синие змейки прыгают. Чудно так, думаю, и повернулся на змеек тех посмотреть. Смотрю, а они уже все яркие и оранжевые стали и длинные, и вдруг мотор весь у меня огнем настоящим занялся уже хорошо, но работает еще, ревет во все цилиндры. Тут уже свистопляска началась. Я на пацана ору, прочь чтобы сваливал, а он и не поймет - что это я вдруг так расшумелся, прогнал его, а сам с поля скорей выруливаю к оврагу, а за кабиной уже факел хороший, тут же у нас все как порох, горит хорошо, а в окошко взглянул, а ко мне уже ребята бегут – Сережка Андрианов, Колян, будто еще кто-то, в глазах-то мелькает все, бегут, орут мне чего-то, а я не слышу чего, только вижу, как рты широко открываются. А успел я, съехал, все-таки, с поля, мотор заглушил и через огонь на землю проскочил. Стали мы все огонь землей забрасывать, кто лопатой, кто горстями кидает. Ты, может, спросишь, где, мол, огнетушители у вас, дурней, были? – а не было у нас их, и тормозов не было, и без фар по темну ездили, на склад всей этой чепухи нам не привозили, обещали все только. А огонь мы сбили, справились, только ездить уже нельзя стало. Я несколько дней за Юркой Морозовым ходил, чтоб буксир мне выделил, или хоть бы аккумуляторы он заехал забрал, они у меня новые были. А пока он протрезвел и дал, трактор-то, много чего уже с меня поснимали – и аккумуляторы поперли новые, и даже рулевую тягу поперечную, замучился я без нее, пока до мастерских дотащились. И поставили меня прямо на дороге, и все стали, конечно, объезжать. Вот и загиб получился. Приезжай, дорогая небесная моя сестра, я тебе этот загиб покажу, и хоть и комбайн тот давно на металлолом увезли, и от жизни той нашей вокруг одни черепки остались, а дорога как вокруг нас тогда изогнул |