|
Просмотров: 0
15 October 2020 года

Сегодня, 15 октября, мы отмечаем 95-летие со дня рождения Леонида Матвеевича Аринштейна – писателя, литературоведа, пушкиниста, исследователя эпохи Николая Первого. Фронтовика. Помню, про себя он как-то говорил: «Я – милитарист». А про Николая I – что классическое понимание его отношений с Пушкиным не имеет ничего общего с действительностью… «Артбухте» посчастливилось публиковать фронтовые воспоминания Леонида Матвеевича в своем альманахе. Год назад он от нас ушел. Но для нас он - один из самых живых людей на этой Земле, и его юбилей мы хотели бы отметить публикацией одного его развернутого интервью, которое он дал 11 лет назад Ивану Толстому…
Ни Сталина, ни ура, ни “твою мать”: Война и внутренняя свобода Леонида Аринштейна.
Иван Толстой:
Со мною в студии – писатель, филолог и фронтовик Леонид Матвеевич Аринштейн. О своей жизни Леонид Матвеевич будет рассказывать сам, а вот несколько слов о том, что осталось за рамками разговора, сказать необходимо. Уже пять изданий выдержала книга Аринштейна “Непричесанная биография Пушкина”, которую многие наши слушатели наверняка видели. Это рассказы и исследования из пушкинской жизни, толкующие и проясняющие многие темные страницы биографии поэта. Свобода и незашоренность, с которыми книга написана, делают ее одной из самых интересах в современной пушкинистике. Но до написания “Непричесанной биографии” Леониду Аринштейну предстояло прожить собственную, как мы сейчас убедимся, весьма непричесанную. Давайте по порядку. Леонид Матвеевич, начнем с детства, с родителей, с окружения и становления. Леонид Аринштейн: Я родился в городе Ростов-на-Дону, в семье, что называлось, мелкобуржуазной, в общем, в интеллигентной семье. Мать у меня была музыкантша, училась на юридическом, потом ее выгнали как дочь эксплуататорского класса, а потом она кончила Медицинский институт. Отец еще до революции поступил на медицинский факультет, успел кончить один или два курса, это было в Екатеринославе, ныне - Днепропетровск. Он был занят махновскими войсками, и он ушел с махновцами. Во время войны он был махновцем, фельдшером, поскольку у него было медицинское образование. Естественно, он это потом скрывал, хотя мне много раз рассказывал забавные вещи. Заболел тифом, оказался в госпитале в районе Харькова. И все. Потом он окончил, после революции и гражданской войны, медицинское образование, попал в Ростов, встретился с моей мамой, они поженились. Это было в 1924 году. В 1925 уже я родился. Мама была из очень преуспевающей еврейской семьи, папа был из прибалтийских немцев или шведов, они по-разному себя называли, лютеране. Мама была из очень интеллигентной еврейской семьи, она кончила гимназию, дед был видным купцом, который торговал в России, в основном, готовым платьем, которое он закупал в Германии и в Польше. Во время гражданской войны вся семья была очень ангажирована деникинским окружением и Деникиным. Брат моей бабушки был чуть ли не министром у Деникина, ее родной брат был в Белой армии, он был расстрелян большевиками при захвате Ростова. Поэтому в семье было очень скептическое отношение ко всему тому, что произошло потом. Отец никогда не был партийным и всегда очень отрицательно, причем достаточно открыто, со своими друзьями и со мной, разговаривал на всякие такие темы. Поэтому я воспитался в таком окружении неприятия того, что происходит в стране, и с надеждой, что это рано или поздно кончится. Такая вот внутренняя эмиграция была. Иван Толстой: Леонид Матвеевич, простите, что перебиваю, хотел уточнить: ведь очень многие, подавляющее число людей боялись в семьях говорить на всякие политические темы и от младшего поколения таили обычную, ежедневную политическую правду. Ваш отец был абсолютным исключением? Как вот сейчас, с высоты прожитых лет вам кажется? Леонид Аринштейн: Я думаю, что в конце 20-х и начале 30-х годов, когда проходило мое детство, таких людей, которые уж слишком боялись, было гораздо меньше, чем после 34-го и 37-го года. Я знаю, что многие его друзья, совершенно разные люди, медицинское окружение, и не только медицинское, такая ростовская интеллигенция, не бог весть какая интеллигенция, но достаточно интеллигентные люди, они не очень таились, и юг страны, тем более, что Ростов был долгое время своеобразной столицей Белого движения, таким оплотом старого режима, как-то там еще не привыкли всего бояться и разговаривали достаточно открыто. Там, правда, и репрессий было больше, но это уже было позже, когда мы уехали в Ашхабад. Когда отец почувствовал наплыв этих репрессий, он принял предложение своего московского друга, профессора Романа Яковлевича Малыкина, который, кстати, был нейрохирургом довольно известным, чуть ли не учеником Поленова, и мы перебрались в Ашхабад. Это был 34-й год. Поэтому в дальнейшем мое детство проходило в Ашхабаде. Там все было совершенно по-другому. Иван Толстой: Ну, советская власть там тоже цвела вовсю! Леонид Аринштейн: Нет, в то время она еще не цвела вовсю, потому что руки не дошли, я бы так сказал. Потом это была граница, там была открытая зона торговли с Ираном, там было много англичан. Если говорить об органах ГПУ-НКВД тогдашних, то им было, чем заниматься, кроме внутренних вопросов, так я теперь, с высоты, понимаю. Тем более, что медицины, врачей там было мало, моего отца сразу же пригласили работать в Поликлинику ЦК партии Туркмении консультантом, тут же его в НКВД попросили помочь организовать физиотерапию (он был физиотерапевтом), и как-то это давало ему определенную, ну, не скажу неприкосновенность, но, во всяком случае, не так, чтобы с ходу с ним расправлялись. Там было слишком мало специалистов, чтобы происходило то же самое, что в Москве, Петербурге, тогдашнем Ленинграде, или даже в провинциальном Ростове. Иван Толстой: Вы упомянули открытую зону торговли. Что это тогда было такое, что под этим понималось, и какова была степень этой открытости? Леонид Аринштейн: Степень этой открытости была необычайно высока. Там была дорога, так называемый Голоданский тракт. Из Мешхеда и других персидских городов приходили машины, они вели какую-то торговлю, но я был достаточно молод, мне было 9, 10, 11 лет, чтобы вникать в эти вещи. И обилие разного рода иностранцев, прежде всего, конечно, иранцев и англичан: в то время Иран был до известной степени полуколонией Великобритании. Там можно было купить все что угодно на базарах, не только продукты. Это уже 34-й год, но, тем не менее, там действительно еще господствовал своеобразный НЭП в области внешней торговли. Более того, мы первый год жили вообще в доме, который принадлежал какому-то англичанину, я даже помню фамилию - Харельс. Это был совсем другой мир, не только такой восточный, экзотический мир, но это был и европейский мир. Скажем, папиными пациентами были, в частности, работники иранского консульства, жена консула была вообще немка Адель Ханум, хотя она себя называла уже по-персидски Ханум. Она была очень образованной, милой женщиной. И, кроме того, там были высланные врачи, которые почему-то не пришлись по вкусу в Петербурге и в Москве. В основном, это были москвичи и петербуржцы, очень интересны люди. Один из них, Борис Леонидович Смирнов, человек, который знал массу языков, который перевел с санскрита «Махабхарату», она была издана впоследствии. Сейчас его там считают чуть ли не национальным героем, а тогда к нему относились немножко по-другому. Он, кстати, тоже был нейрохирургом, но он был человеком очень широких философских и иных взглядов. К нему приходила почта со всех концов в мира, я тогда заинтересовался марками, он мне дарил многие марки, он часто со мной беседовал, поскольку его приемный сын Гелик со мной играл, и мы бывали у них почти каждый день дома. Он почему-то очень хорошо относился. Были там и другие люди, в частности, были люди по не то что по политическим причинам, а по причине родства с какими-то политическими деятелями. И они входили в ту компанию, в которую мои родители постоянно окунались и общались. Город маленький, русских немного, поэтому там была очень тесная медицинская компания. Там был доктор Эрн, близкий родственник того Эрна, который был выслан Лениным в числе ученых на этом знаменитом корабле, там был профессор Кутепов, который находился в каких-то родственных отношениях, пусть дальних, с известным генералом Кутеповым. Там был профессор доктор Шапкайц и его жена, которая была фрейлиной императрицы Александры Федоровны. Это было место такой ссылки, где еще сильно каток не прошелся, просто старались сделать так, чтобы их не было в центре. А что делать с ними дальше? Видимо, думали, что посмотрят в дальнейшем. Это было с одной стороны, а с другой стороны это была совершенно дикая улица и, в общем-то, я пропадал на этой улице и воспитывался в драках, в чем угодно. Но там это была совершенная дикость: доброжелательные драки, переброски камнями, игры в войну, все это воспитывало совершенно иное отношение к миру, чем если бы я в нормальном таком, русском европейском городе жил. Иван Толстой: Где вы закончили школу? Леонид Аринштейн: Школу я там и закончил, в городе Ашхабаде. Я не закончил, меня взяли из 10 класса в январе 1943 года, призвали в армию. Это не одного меня, много других. Единственное, что нас предупредили, что военкомат дал разрешение сдавать экзамены досрочно, и я получил аттестат зрелости в январе. Он у меня сохранился, 20 января мне его выдали. А 27 января 1943 года меня уже призвали в армию. Иван Толстой: Расскажите немножко об этой военной эпопее, какие были ее этапы, и как проходило ваше человеческое, мировоззренческое становление за эти два года? Леонид Аринштейн: Немножко больше получилось. В первый год это была учеба, сначала я учился в Орловском пехотном училище, которое находилось тогда в Ашхабаде, потом оттуда лиц, имевших аттестат, по приказу, как я понял, Сталина (никогда не проверял этого), отправили по военным академиям. Я попал в Медицинскую академию, там я не прижился, меня оттуда выгнали очень быстро. Но выгнали не на фронт, как я ожидал (я очень хотел попасть на фронт, мне интересно было посмотреть, что это такое), а выгнали в Военно-медицинское училище, в котором я учился, и я, по сути дела, получил два образования: пехотное, потому что я почти кончил это Орловское училище, и получил такой диплом, свидетельство Военно-медицинского училища. На фронте меня использовали и так, и так. И я уж не знаю, по какой причине, но я попал в самую что ни на есть не престижную часть, 324 дивизию, пехотную дивизию, в пехотный полк, в пехотный батальон, где, в основном, были полуграмотные, не имевшие никакого образования белорусские крестьяне, очень немного украинцев, еще меньше русских и ни одной другой национальности. Это уже был 1944 год, у меня вообще был авантюрный характер, очень мне понравилось, что вот такая жизнь открытая – леса, прекрасные леса, все-таки я таких хороших лесов, как Августовские леса, не видел, мы в основном там оказались в то время. И пехота - это своеобразная такая вещь. Ведь все эти самолеты, артиллерия, они по переднему краю, по пехотинцам работают очень мало, стреляют только из винтовок, из пулеметов. А это во много раз ближе к войнам начала 20-го - конца 19-го века, чем та война, которая шла для танкистов и для летчиков. Я, честно говоря, вообще ни одного летчика до конца войны и не видел, ни одного генерала и даже полковника во время войны не видел. Это все шло на уровне нашего командира батальона, капитана, адъютанта старшего, то есть начальника штаба, такого Кузина Андрюши, тоже капитана. Я был очень молоденький, мне было всего 17 лет, и я резвился, ходил со своей винтовочкой, постреливал, в меня постреливали, мне это нравилось. И сохранились письма с фронта. Я пишу: “Сегодня самый печальный день в моей жизни - кончилась война, кончились мои любимые игры”. Поэтому я, в данном случае, совершенно нетипичная фигура. Я знаю, что для очень многих война была трагедией, а для меня война была игрой, развлечением, если хотите, опасным. Но я не боялся смерти. Не знаю, почему. Мне казалось, что она меня обойдет. Она и обошла. Иван Толстой: Вы из своей винтовочки убили кого-нибудь? Леонид Аринштейн: Ой, очень много, очень много! Иван Толстой: Сколько человек? Леонид Аринштейн: Я думаю, что я больше 20 немев убил, гарантированно, если не больше. Я очень много стрелял. Я выходил, так посматривал и стрелял на поражение, как теперь говорят. Иван Толстой: С какого расстояния? Леонид Аринштейн: Винтовка стреляла, в основном, с 700 метров, но гораздо ближе там можно было пробраться вперед, кустами. Я уже потом освоил это все, я мог стрелять и с 300 метров, и с 400 метров. Я с 400 и 300 метров стрелял необычайно метко, неудобно хвастать, но я считался лучшим стрелком в полку. Иван Толстой: Жалко убивать, даже врага? Леонид Аринштейн: Нет, не было жалко. Это потом мне уже было жалко. К концу войны я многих немцев жалел, а тогда это была честная дуэль: в меня стреляли, я стрелял. Меня могли убить в любую секунду, это была охота, это не был расстрел кого-то. Я выдвигался за передовую линию, метров за 300, и меня в любую секунду могли взять в плен, могли пристрелить, это было мое дело. Если оказывалось так, что я умудрялся оказаться хитрее, ловчее, сильнее и метче стрелял… В кино часто показывают рукопашные схватки, в действительности, их практически не было, я за свою жизнь только один раз попал в рукопашную схватку, немец был гораздо сильнее и больше меня, но во мне было столько энергии, каких-то иных сил, что я был на мосту, на маленьком мостике через реку, я его сбросил в ручей и сбил. И мне не было никого жалко. Однако думаю, что и меня бы не пожалели. Иван Толстой: Каким образом могли происходить рукопашные схватки, если у двух сторон было оружие? Леонид Аринштейн: Вы знаете, внезапно. Это был маленький ручеек посреди лесного массива, выскочили немцы, прежде чем они поняли, что мы русские, а я с двумя солдатами понял, что это немцы, мы уже столкнулись, и дальше было некогда применять оружие. Иван Толстой: Какое время суток это было? Леонид Аринштейн: Это был день, чистый день, это было часов 11 утра. Иван Толстой: Просто некогда выхватить оружие? Леонид Аринштейн: Он на меня навалился, что я должен был уже делать? Более того, я даже винтовку отбросил, и вот так вот руками, плечами…. Я был очень спортивный, я и сейчас остался, несмотря на свой сверх 80-летний возраст. Иван Толстой: После убийства какое на душе настроение? Леонид Аринштейн: Иван Никитич, я вам клянусь, что у меня было совершенно чистое настроение, вот как у хорошего охотника: здорово сегодня у меня получилось, я остался невредим, а того гада я все-таки подстрелил! Вот такое было настроение, такой мальчишеской гордости. Я вам говорю: я воспитывался в условиях вечных драк, и победитель в этих драках никогда не жалел того, кому он разбил нос, выбил зуб. Ну, вот в такой я воспитывался обстановке, что я могу сказать. Это потом я окончил филфак, понял, что такое гуманизм, стал всех жалеть. Я не был из либеральной семьи, вот в чем дело. Иван Толстой: Есть два мифа о войне в рассказах людей воевавших. Один миф говорит, что в атаку шли с криком: “За Родину! За Сталина!”, второй миф говорит, что в атаку шли с криком: “Твою мать!”. Как было на самом деле? Леонид Аринштейн: В тех атаках, которые мне довелось увидеть, слово “Сталин” я не слышал ни разу, вот это я должен сказать. Это никакой не миф, а просто никому в голову не приходило, что так надо кричать. Даже наши замполиты, по-моему, не очень сами во все это верили. Насчет “матери”, я больше помню молчаливые атаки, сосредоточенные атаки. Если действительно была атака, когда нужно было пробежать, триста метров, попасть в окопы немецкие, вскочить туда и начать работать прикладами и, вообще, винтовками и все остальным… У нас уже и автоматы были, правда, но я автоматы не любил, автоматы не давали прицельного огня, а я любил прицельный огонь. Потом, никогда не знаешь, когда у тебя кончился рожок и его надо менять. А, в-третьих, у немцев были автоматы. Автоматы поражают на триста метров, а винтовка - на 600-700 метров. Ясно, что винтовка лучше. Винтовки были укороченные, такие карабины, это Мосинская винтовка, 1891-го, кажется, года, модернизированная в 33-м. Матюгались по многим причинам, но не больше в атаке, чем в любое другое время. Вот были редкие случаи, когда нас бомбили, причем, «наш - не наш, полезай в блиндаж»: никогда не видишь, чей это самолет, наш или немецкий. Тут матюгались очень, тут ничего нельзя было сделать, ты ничего с самолетом не сделаешь. Это у Твардовского из винтовки самолет. Они появлялись на огромной высоте, ты мог стрелять, туда пули не долетали и трети расстояния, а он мог тебя поливать, как хочет. Вот тут матюгались. А когда шли на немцев, ну, матюгались, кончено. Матюгался наш заместитель командира дивизии, когда мы немножко заблудились, а он выскочил по прямой дороге к немцам, его обстреляли, он завернул сани, дело было зимой, вернулся и орал на командира батальона, на начальника штаба… Я не буду повторять всех его этих самых ругательств, я не могу запомнить всего того, что он говорил, но он изумительно ругался. Если бы давали генеральское звание за умение ругаться, он был бы генерал-лейтенант по праву. Иван Толстой: Хорошо, а “ура!” кричали в атаке? Леонид Аринштейн: Нет, не кричали. Иван Толстой: Вообще, кричать в атаке нужно или нет, это ведь привлекает, казалось бы, врага? Леонид Аринштейн: Никого это не привлекает, это сбивает дыхание, вы реально себе представьте эту атаку. Это сбивает дыхание, это мешает быстро бежать, это мешает сосредоточиться, это мешает видеть, куда и что делать. Это очень молчаливое дело, если серьезно об этом говорить. Зачем кричать “ура!”? Иван Толстой: Почему солдат поднимается в атаку: из чувства долга, патриотизма, от страха, от неизбежности? Какое главное чувство доминирует? Леонид Аринштейн: Мой взвод - из чувства солидарности. Я говорю: “Пошли, ребята, надо!”. Они как-то все вместе и, главное, не прятаться за них, а идти рядом с ними, а если спрятаться, то все - никакой атаки не будет. Иван Толстой: Скажите, с заградотрядами вы сталкивались? Леонид Аринштейн: Я не сталкивался. Я знаю, что они были, я читал этот приказ, и после войны много слышал об этом, но на том Втором, а потом Третьем Белорусском фронте, где я был, по-моему, их вообще не было. Потому что бывали случаи, когда я ходил в тыл, я не сталкивался с тем, чтобы меня кто-то не пустил или боялись, что я убегу. Я был легко ранен, был в медсанбате, который был километров за 7-10 от линии фронта. Я два-три раза свободно ходил оттуда в свой батальон и обратно. Если бы должны были быть заградотряды, они должны были быть где-то там, но мне никто не препятствовал движению туда-сюда. Иван Толстой: В вашей мемуарной книге “Петух в аквариуме”, в части, которая посвящена фронтовым рассказам, есть интереснейшие страницы, посвященные Кенигсбергу и судьбе Янтарной комнаты, о которой вы тогда, как вы пишете, не знали. Есть также и комментарии более позднего времени, когда открывались какие-то страницы и что-то узнавалось. Не могли бы вы для нас коротко рассказать, в чем там, собственно говоря, была суть? Вы - совершенно уникальный человек, который был в Кенигсбергском замке, когда, по-видимому, там была в подвалах Янтарная комната и замок еще не был сожжен. Леонид Аринштейн: Видите ли, это моя авантюрность, к ней относились так, с уважением. Мы встали, грубо говоря, под стенами Кенигсберга, после того, как мы прошли линию вот этих дотов, форт огромный, где было человек 60 или 70 немцев. Он сделался и мы, не зная, что нам делать, прошли немножко за эту линию к городу и ожидали дальнейших приказаний. А я, поскольку выполнял часто такие функции, например, у нас своей разведки не было, просто какого-нибудь более бойкого офицера посылали туда, а я был в хороших отношениях с нашим начальником штаба, капитаном Кузиным. Я сказал: “Андрюша, пусти меня в город”. “Ну, иди”. Я взял с собой мальчонку своего, Луценко, и мы с ним пошли по Кенигсбергу. В Кенигсберге, действительно, пожары были, нам приходилось обходить горящие кварталы. Карта была, она у меня сохранилась даже, прекрасная карта, я очень хорошо ориентировался по карте, и мы д |