![]() ДМИТРИЙ КАННУНИКОВ. "Толерантность, или ..." СЕРГЕЙ СОБАКИН. ГРИГОРИЙ-"БОГОСЛОВ" СНЕЖАНА ГАЛИМОВА. ТОНКИЙ ШЕЛК ВРЕМЕНИ ИРИНА ДМИТРИЕВСКАЯ. БАБУШКИ И ВНУКИ Комментариев: 2 НАТАША КИНУГАВА."Игрушечный январь" АНФИСА ТРЕТЬЯКОВА. "О РУСЬ, КОМУ ЖЕ ХОРОШО..." Комментариев: 3 АЛЕКСЕЙ ВЕСЕЛОВ. "ВЫРОСЛО ВЕСНОЙ..." МАРИЯ ЛЕОНТЬЕВА. "И ВСЁ-ТАКИ УСПЕЛИ НА МЕТРО..." ВАЛЕНТИН НЕРВИН. "КОМНАТА СМЕХА..." НИНА ИЩЕНКО. «Русский Лавкрафт» АЛЕКСАНДР БАЛТИН. ПОЭТИКА ДРЕВНЕЙ ЗЕМЛИ: ПРОГУЛКИ ПО КАЛУГЕ "Необычный путеводитель": Ирина Соляная о книге Александра Евсюкова СЕРГЕЙ УТКИН. "СТИХИ В ОТПЕЧАТКАХ ПРОЗЫ" «Знаки на светлой воде». О поэтической подборке Натальи Баевой в журнале «Москва» СЕРГЕЙ ПАДАЛКИН. ВЕСЁЛАЯ АЗБУКА ЕВГЕНИЙ ГОЛУБЕВ. «ЧТО ЗА ПОВЕДЕНИЕ У ЭТОГО ВИДЕНИЯ?» МАРИНА БЕРЕЖНЕВА. "САМОЛЁТИК ВОВКА" НАТА ИГНАТОВА. СТИХИ И ЗАГАДКИ ДЛЯ ДЕТЕЙ НАТАЛИЯ ВОЛКОВА. "НА ДВЕ МИНУТКИ..." Комментариев: 1 "Летать по небу – лёгкий труд…" (Из сокровищницы поэзии Азербайджана) ПАБЛО САБОРИО. "БАМБУК" (Перевод с английского Сергея Гринева) ЯНА ДЖИН. ANNO DOMINI — ГИБЛЫЕ ДНИ. Перевод Нодара Джин АЛЕНА ПОДОБЕД. «Вольно-невольные» переводы стихотворений Спайка Миллигана Комментариев: 3 ЕЛЕНА САМКОВА. СВЯТАЯ НОЧЬ. Вольные переводы с немецкого Комментариев: 2 |
Просмотров: 755
16 August 2015 года
Эта пятиэтажка на окраине Москвы, в районе с обманчивым названием Солнцево. Зачем давать такие названия местам, где всегда плохая погода? По крайней мере, уже пару лет солнца я не видел. Знаю, под Вильнюсом есть деревня с названием Rohus — Рай. Когда я еще учился в школе, мы с классом ездили в Прибалтику, и наш экскурсионный автобус заглох рядом с добротно сколоченным деревянным указателем — Rohus. Пока водитель копался в моторе, я спустился к деревне, посмотрел на опрятные, будто с картинки, домики с блестящей черепицей на оградах, увитые вьюнком, на пышные грабы с кронами идеально округлой формы. Вполне себе рай. По крайней мере, больше рай, чем у нас — Солнцево. Скоро автобус починили, и мы продолжили путь. А я еще долго размышлял о тайном смысле увиденного — в раю можно оказаться лишь попутно, ненадолго. Этот шарнирный город, работающий как плохо смазанная машина, где шарнирами являются жирные точки, обозначающие станции метро. Он неплох, но мне не нравится. Я не люблю шарниры. Мне больше нравятся живые суставы, наполненные легкой суставной жидкостью, которые делают движения плавными и осмысленными. — Даня, — она улыбается и заглядывает мне в глаза. — О чем ты думаешь? Мне не хочется быть занудой, поэтому последнее время я чаще молчу. Но она продолжает смотреть в глаза, настойчиво и влюблённо. — Мне нравятся живые суставы, наполненные легкой суставной жидкостью... — вяло говорю я. — О-о... Это-о-о... — восхищенно тянет Вера и задумывается, как бы это прокомментировать, но я избавляю ее от ошибки. — Это метафора города. — М-м, — понимающе кивает она. У нее короткая стрижка с челкой, нависающей над глазами и изящным локоном уходящим к подбородку. Мы сидим на скамейке в глубине Тропаревского парка в окружении деревьев особой городской уродливости. Мимо нас по тропинке тащатся престарелые бегуны. Трава уже подсвечена жухлым, начало августа. Внимание привлекают две переполненные урны, возвышающиеся по бокам скамейки. В моем сознании эти урны могут создать любое настроение. Можно сказать, что они блестят стеклом и пластиком, роняя вокруг себя разноцветные обертки — прямо елки новогодние. Можно наоборот: несчастные захлебываются мусором, и кажется, от легкого движения ветра их может вытошнить запиханным в них дерьмом. Тяжело быть оберткой. Яркий, хрустящий фантик, еще пахнущий краской, хранящий что-то сладкое или соленое, вожделенное покупателем. Вот оно куплено, казалось бы, жизнь фантика только начинается, а нет – уже разорван и брошен на асфальт, растоптан небрежно ногой, уже хлам. Быть обоями с пятном в виде старческого лица и то получше. Они живут у меня на кухне уже 27 лет, с тех пор как в честь моего дня рождения дед сделал ремонт. Вообще-то говорят, время метафор прошло. В жизни царят глаголы и наркотики — они дают людям скорость и быстрое наслаждение. Но это все не про меня. Я все еще верю в метафору и не верю в Кастанеду. Я задумал одну вещь — назвал ее «Дождливые комнаты». Она живет у меня в голове, и предвкушение удовольствия от работы над ней теплится где-то на задворках сознания. Когда-то давно я познал это удовольствие — быть творцом. Но процесс и результат — не одно и то же. Я до сих пор помню запах жженой бумаги, кислый, муторный от химических чернил из принтера. Запах плохого текста. Думаю, если поджечь текст Толстого, он будет пахнуть вкусно. Впредь буду писать от руки, обычными чернилами. Зачем я сжег свои тексты? И почему я так часто вспоминаю о них? — Ты скучаешь не по текстам, а по своим ощущениям от работы над ними, - так говорит мой приятель из института, Димка. Людей в Рохусе я, кстати, не видел. Ветерок качает цветистые кусты, домики нарядные стоят, красуются, а людей нет. Пустые умытые улочки, молчаливые окна без тени движения. Возможно, все на работе. Но мне кажется, это символично. Людей в Рохусе нет. Прогулка с Верой не задалась: ее постоянное заглядывание в глаза мне надоело. Я сослался на усталость и вернулся домой один, к желтому старику на обоях и белому листу бумаги, на котором написано всего два слова «Дождливые комнаты». Два слова и огромная пустота под ними придает торжественность листу. Он похож на взволнованную невесту, которая и ждет, и боится, как выпишется её судьба с этим суженым — худым полумальчишкой-полумужчиной с кудрявыми русыми волосами. За окном пошел дождь. На одном из балконов старой пятиэтажки напротив — такой же, как и моя, словно зеркальное ее отражение — стоит манекен. Прислонился к стене, будто устал, правая рука вывернута локтем вперед. При взгляде на этот выворот у меня самого плечо начинает поднывать. Балкон хрущевки не застекленный — просто бетонная площадка, огороженная железными прутьями — и манекен стоит там уже бог знает, сколько времени. Еще светло, и если присмотреться, можно различить, как косые струи дождя постепенно зачеркивают все предметы за окном: манекен, балкон, пятиэтажку, заброшенную голубятню чуть поодаль, трамвайные пути, уходящие за плоскость моего окна, чуть дальше, в перспективе желто-зеленые букли парка и в конце концов — небо. Я живу в этой квартире уже семь лет, а запах бабушкиных лекарств и табака, который курил дед, до сих пор наполняет комнаты. Дед с бабкой на старости лет переехали в деревню под Троицком, и маленькая двухкомнатная квартирка в одной из первых пятиэтажек тогда еще города Солнцево, полученная дедом за заслуги на строительном поприще, была передана мне в безвременное пользование. Сначала мы жили здесь с братом, но Толик очень быстро нашел себе пару и погрузился в ипотечное кредитование на территории Москвы. Вечером я жду Толика. У него все хорошо: жена, ребенок, жилье и отдаленные карьерные перспективы. Мы бы совсем, наверное, потеряли связь друг с другом, только с женой ведь не выпьешь, поэтому Толик иногда заходит ко мне. Поболтать, расслабиться и заодно пролечить меня по просьбе мамы. У него доброе лицо, обрамленное бородкой, и немного жалостливый вид — видимо, ему неудобно за то, что он младший, а у него уже жена и далее по списку. — Как карьерные перспективы, Толян? — спрашиваю я, наливая брату пива. Он чешет бородку, с укоризной смотрит на меня красными натруженными компьютером глазами. Ничего грандиозного сказать у него нет, поэтому он обводит глазами трехметровую кухню в поисках зацепки. Бледный свет пыльного абажура из советской эпохи придает комнате дополнительную тухлость в масть обоям. На мгновение брат остановил взгляд на желтом пятне на стене, и мне даже показалось, что он увидел старика. Он смотрел на него так осмысленно, что я тоже повернулся к стене, и морщинистое старческое лицо будто выдвинулось, приобрело объем, как голограмма со страницы развлекательного журнала, и довольно ощерилось гнилыми зубами. Но мгновение ушло, и все исчезло. Толик перевел взгляд на меня и с преувеличенным энтузиазмом ответил: — Прекрасно. Толик работал помногу: командировки, совещания в выходные, ночные авралы. Он никогда не мог объяснить, ради чего вся эта мясорубка. Просто у него прекрасно получалось справляться с исполнением заданий. Умение обсуждать задания досталось в нашей семье мне. — Обои бы переклеил, — сказал Толик, отпив пива. — С целью? — задал я логичный и простой вопрос. Он посмотрел на меня как на ненормального и закатил глаза, понимая, что сейчас последует какая-то псевдо интеллектуальная колкость. — Какую такую функцию несут новые обои, которую не могут выполнить старые? — М-м, — кивнул он. Совсем как Вера сегодня на скамейке. — Извини, но во мне глубоко укоренилась потребность задавать вопросы, прежде чем делать то, в чем я не вижу смысла, — напыщенно продолжил я. — В тебе глубоко укоренилась придурочность, которая по непонятной мне причине набирает обороты, — в тон мне наконец-то огрызнулся Толик. Я засмеялся, и мне захотелось обнять его. Жаль, он не понимает, что обои помнят бабку и деда, хранят их запах, и, когда я ощущаю его, они словно возвращаются ко мне. Когда Толик выпивает, он становится немного похожим на себя настоящего — до галстуков, корпоративов и ипотек. И немного на меня. Я перегнулся через стол, и мы потрепали друг друга за плечи. Я пошел проводить его до метро. Мы говорили о моем дипломе, о моих публикациях в журнале «Москва» и сорвавшейся награде, а потом молчали, и я думал, что сейчас вернусь и сяду за «Дождливые комнаты», но на обратном пути зацепился за ларек и купил еще пива. А потом еще и еще. Проснулся я оттого, что ветер приятно холодил мне затылок. Сильно болела голова, но еще больше лицо, припечатавшееся щекой к прохладному асфальту. Я лежал на животе. От асфальта пахло свежестью и немного гарью. Серое утро занималось где-то вдали, на границе асфальта и неба. Запах гари бодрил, как нашатырь, и я, превозмогая боль в затекших мышцах, попытался встать. Отнимаемую от асфальта щеку пронзила жгучая боль, как будто с нее отодрали перцовый пластырь. Наверное, за ночь щека начала срастаться с асфальтом и проникать в него, так что полежи я еще здесь какое-то время, я постепенно просочился бы вглубь земли, достиг самого центра и смешался с магмой. Неплохой конец для моей истории. Со второй попытки я встал. Передо мной, чуть расплываясь в глазах, пошатывался задний двор двухэтажной кирпичной постройки. Железная дверь под широким козырьком, скамейка, веером окруженная затоптанными окурками, пара покосившихся шкафов с макулатурой и мусорный бак, забитый до отказа. Похоже, в Москве все мусорные баки забиты до отказа. Хромая, я доковылял до скамейки, повращал плечами, чтоб разогнать кровь. На стене рядом с дверью висела табличка, на которой мелким шрифтом было написано: «Библиотека N 143». Нещадно ныла щека, а также колено и ребра — они тоже успели за ночь подружиться с асфальтом. Жутко хотелось курить. Я пошарил взглядом вокруг в поисках окурка, но все они были напрочь затоптаны в землю. Я присел на скамейку, прислонившись к стене. Задний двор библиотеки выходил, как и следовало ожидать, на спальный район: плотно натыканные одинаковые панельные высотки и узкие пространства между ними, запруженные припаркованными автомобилями. Этакий спальный рай. Пара хилых прутиков-деревьев не в состоянии были разбавить картину. Чтобы создать этот пейзаж, художнику понадобилось бы только два элемента — панель и автомобиль. Размножить и раскрасить. — Наверное, Энди Уорхол тоже частенько просыпался в подворотне, — сказал я сам себе. Словно в ответ на мою немую реплику рядом скрипнул на половину отвалившейся дверцей шкаф. Дверца висела на одной петле и была изрядно облезшей. Под струпьями пластиковой пленки «под дерево» обнажалась ярко-желтыми опилками деревоплита — настоящее дерево измельчено на куски и покрыто пластиком, потому что он красивее и долговечнее. А настоящее дерево никому не нужно, ведь оно имеет свою форму, неугодную потребителям. Потребители хотят прямоугольные ДСП-панели. И я тоже неугоден этому миру, потому что недостаточно прямоуголен. Интересно, понял бы мою метафору Толик? Сопит, наверное, сейчас под крылом жены, снится ему работа, и от ежедневного исполнения офисных задач проблески сознания скоро совсем перестанут посещать его. Шкаф был заполнен разными книгами, которые, видимо, не смогла или не захотела вместить библиотека. Пробежавшись по корешкам, я не обнаружил здесь ничего интересного. Но на асфальте возле шкафа, придавленная с одного угла повисшей дверцей, а другим почти угодившая в лужу, лежала тонкая книжица, почти брошюра. Она привлекла мое внимание необычным черно-белым оттиском Богородицы на обложке. Брошюра выглядела новой, только уголок ее картонной обложки уже разлохматился и выгнулся наружу. Утренний ветер слегка раскачивал уголок, и от этого книжка становилась похожей на маленькую побитую собачонку — она будто помахивала куцым хвостиком и просилась на руки. Брошюра была написана священником и рассказывала, как приготовиться к исповеди. Моя бабушка комсомолкой ушла на фронт, отслужила полвойны в медчасти, а вторую половину работала прислугой в немецкой семье под Берлином — в плен попала. И несмотря на то, что по возвращении за эту вторую половину ее сначала чуть не посадили, а потом, как смягчение приговора, сослали в сибирскую деревню, она до конца жизни славила Сталина. Именно, что славила. Так же, как люди других религии славят Господа. Бабушке моей повезло — ей было во что верить, и это помогло выжить. Моим родителям повезло меньше, они успели пославить Брежнева, а нам с братом уже некого было славить, кроме золотого тельца. Может, поэтому мы такие слабые, бесцельные? Ближе к концу, уже в постельцинские времена, бабушка завела икону. Она стояла у неё на комоде между фарфоровой статуэткой и шкатулкой с бижутерией. Однажды я застал бабушку молящейся. Она, седая комсомолка с аккуратно уложенными волосами, стояла перед иконой, как перед картиной в Третьяковской галерее — с прямой спиной, сосредоточенным ртом и глубокомысленным, немного расфокусированным взглядом. Только руки не изящно перекрещены на груди, а неловко сложены в молитвенном жесте. — Ба! — сказал я нарочито будничным голосом, отвернувшись немного в сторону. — Ой, задумалась, — соврала она. Я тогда понял, что не смогла она к Богу прийти, хотя и старалась. В общем, ничего удивительного в том, что мои отношения с религией не сложились. Такая тонкая материя впитывается с молоком матери, а в осознанном возрасте пытаться вместить религию в душу искусственно — это как в сорок лет пытаться втиснуться в детские штанишки. Дед, в отличие от бабки, не был подвержен духовным сомнениям. Он был из тех редких людей, которым вера, чтобы удержаться в жизни, не нужна. У них другие якоря. Такие люди верят в себя и делают то, что сами считают правильным. Деду для счастья нужно было, чтобы возводились и росли города. Он сам от простого каменщика дошел до начальника строительного участка, от сибирского городка, где нашел себе жену — мою бабку, до московской стройки. А большего ему и не надо было. Дом, семья, двое сыновей, и в год - по новостройке. Не каждый сейчас может похвастать вещественным результатом труда, чем-то, что можно увидеть, потрогать, взять в руки. Сейчас все больше производят бумагу. Моя мать, например — бухгалтер, отец — сотрудник НИИ. У них нет счастья сказать: вот, посмотрите, это я сделал. Я помню, как дед водил меня на свежевыстроенную многоэтажку в Солнцево. Мы сидели у пахнущего бетонной пылью подъезда на новенькой деревянной скамейке, а рядом с шумным кудахтаньем разгружался грузовик с новоселами. Полная женщина в ситцевом платье, неуклюже переваливаясь на полных ногах, семенила вокруг грузовика и кричала мужчинам, суетящимся у кузова: — Люстру! Люстру осторожнее! Те весело командовали: «Ну, подняли!» и с кряканьем налегали на раздувшиеся от набитого скарба коробки. А дед сидел, глядя в сторонку, и улыбался счастливой улыбкой. Еще задурманенный похмельем, мой мозг вяло плыл по безухабистым, размеренным строчкам книжицы, как вдруг: «В былые времена можно было приблизить душу к Богу геройством. Но теперь времена героев прошли, и душа испытывается в основном страданиями». Фраза молнией пронзила мозг. Я перечитал отрывок еще и еще раз. Потом прислонил затылок к прохладной шершавой стене и закрыл глаза. Долго смаковал нахлынувшее чувство. Что это за чувство? Волнение, тревога, разочарование? Я не мог дать ему название. Бережно положил книжицу на полку, затолкнул поглубже, чтоб дождь не намочил. И пошел домой. Мимо многочисленных, совершенно одинаковых панелей. Мимо редких прутиков зелени, так же как и я не понимающих, зачем они здесь оказались. *** Иногда ко мне приезжает мама, чтобы привезти котлет и прибраться. Котлетам я рад, а вот уборка мне не нужна. Сорокаметровую двухкомнатную квартирку я успешно прибираю за час сам, но больше повода приехать у мамы нет. Мою квартирку можно назвать двухкомнатной чисто символически. Вторая комната — узкий прямоугольный отросток, четыре метра на полтора, куда вмещается одноместная кровать и крохотный книжный шкаф. Пространство под кроватью забито коробками со всяким старьем. При моем вялом сопротивлении мама энергично протирает пыль с бабушкиных статуэток, и мы оба понимаем, что она приезжает прибраться в моих мозгах. — Даня, меня беспокоит твой диплом, — с тревогой говорит мама, скользя тряпкой по допотопному серванту. Я стою на шаткой трехногой табуретке и вытираю пыль с кухонного абажура. Мне неудобно бездействовать, когда мама работает. — Мам, ну чего ты...? — примирительным и чуть напряженным голосом отвечаю я — балансировать на рассохшейся табуретке не так просто. Мама в ответ укоризненно вздыхает, но в этом вздохе чувствуется понимание, что диплом — лишь прикрытие, ее беспокоит другое. Она знает: со мной что-то не так, но нет слов, которыми можно об этом говорить. Она включает кран и начинает мыть посуду, наваленную в раковину. — Почему бутылка посреди кухни? — посуда деликатно позвякивает у мамы в руках. — Пустая, — комментирую я. Вчера вечером, после задушевного разговора с желтым стариком и криворуким манекеном, я решил попробовать теорию дождливых комнат на бутылке портвейна. Я поставил ее посреди кухни — потертый линолеум, раскрашенный под паркет, казался хорошим фоном для затеи — и силой мысли воспроизводил струи дождя. В бутылке портвейна, в линолеуме, в окруж |